Полки взяли на караул, и музыка заиграла встречный марш.
Командир корпуса подошёл к первому полку, поздоровался с ним и приказал взять «к ноге».
Саблин стоял сзади командира корпуса. Перед ним тянулась неподвижная шеренга солдат. Серые фуражки, скатанные шинели, одетые через плечо на рубахи, серые шаровары, высокие сапоги — всё было привычно для Саблина, мирное, хорошее, говорящее о манёврах, но не о войне. Люди смотрели серо и тупо. Их глаза ничего не выражали.
Корпусный командир старческим, но громким голосом человека, привыкшего к строю, говорил о том, что Её Императорское Величество среди своих царственных забот не забыла про армию, вспомнила о солдате и пожаловала каждому свой портрет и подарок на память.
— В сердце своём храни эту царскую милость, — говорил командир корпуса. — Помни матушку-царицу и иди смело умирать за неё и за Россию.
У командира корпуса на глазах были слёзы. Он был глубоко растроган тем, что он сказал. Солдаты дружно крикнули: «Постараемся, ваше высокопревосходительство», — и опять замолчали.
Приказали составить ружья и стали выдавать по ротам подарки.
Саблин попросил разрешения остаться на биваке полка и пошёл бродить между палатками. Он был чужой здесь. Он разговаривал с офицерами, и старые подполковники говорили с ним, штабс-ротмистром, почтительным тоном. Солдаты только тупо смотрели на его вензеля и аксельбанты и улыбались. Саблин напился чая у командира полка и, сказав, что он пойдёт в штаб корпуса пешком, вышел с бивака.
Яркое маньчжурское солнце тихо опускалось в золотистую дымку тумана. И, как бы прикреплённая к одному громадному коромыслу, по мере того как опускалось солнце, медленно поднималась из-за тёмных гор громадная красная луна. Вся красота красок маньчжурской осени сверкала на небе пурпуром пламени закатного пожара, ударявшим в розовые нежные тона с золотыми облаками, в зелёные тона изумруда и в тёмно-синюю парчу глубокого неба, начинавшую серебриться на востоке, где уже ярко сверкали хребты далёких гор. В воздухе было тихо и тепло. Каждый звук разносился далеко и приобретал особое значение. Лаяли в деревне собаки, кричал, икая и окая, осел, мычали коровы. Серый бивак затихал. От него пахло щами и хлебом, и, укрываясь в палатки, он гомонил и казался громадным зверем, с тихим ворчанием укладывающимся спать.
Саблин подошёл к краю бивака и сел у дороги под раскидистым карагачем, прислонившись к его широкому стволу. Тень от дерева, бросаемая луною, становилась отчётливее и темнее и наконец скрыла Саблина. На биваке жёлтыми пятнами стали обозначаться палатки. Солдаты заживали в них свечи, укладываясь спать. Неподалёку три голоса, и должно быть офицерских, тенор, бас и баритон согласно пели песню. Тенор начинал, баритон ему вторил, бас временами дрожал, создавая красивую гармонию. Пели печально и трогательно, видимо хорошо спевшиеся ладные голоса. Саблин прислушивался, и ему гадко стало на душе.
Серый день мерцает слабо,
Я гляжу в окно… —
пели певцы, и песня безотрадно грязная, противная, циничная, рисующая до мерзости гадко-серую русскую жизнь, неслась в красивом, за душу берущем напеве:
Вид чудесный, вид прелестный,
Чисто русский вид… —
закончили певцы и замолчали.
«Неужели в этой грязи, в этом сплошном сквернословии укрылась вся русская интеллигенция, неужели это, а не молитва, не гимн, не широкая бодрая великая песня русского солдата напутствует их в бой?.. Ведь завтра поход и бой!» — подумал Саблин, встал и пошёл к биваку.
XVI
Он проходил тёмной тенью, никому не известный и не знакомый, мимо палаток и заглядывал в те, где горели огоньки, где слышны были солдатские голоса.
— Кто там? — иногда спрашивали его из палатки.
— Свой, — отвечал Саблин и шёл дальше. Ему была приятна сверкающая луною ночь, тепло, близость к людям, идущим на подвиг.
— Эх, и спасибо большое матушке-царице, — услышал Саблин сильный, задушевный голос чуть нараспев, — вот угодила, вот подумала и ладно все придумала. Или присоветовал ей это какой-либо разумный человек? И рубаху прислала. Её и одену, в ней и в бой, и коли убьют меня, так в царициной рубахе и в царствие Божие предстану перед трисиятельные очи Господа моего и Бога.
— Ну и дурак, — перебил его мрачный хриплый голос.
— От такового слышу, — сказал первый голос.
— Туши огонь, а то вишь разложился как. Не один. Да и огарок беречь надо.
— Да ладно.
Саблин подкрался к палатке и заглянул в неё. На гаоляновой соломе лежало четверо солдат. Пятый разложил у самого входа платок от подарка и на него выкладывал вещи, присланные Государыней. Он вынул теперь портрет её и долго смотрел на него.
— А вот за портрет спасибо особое. Ух и красавица она у нас и с детями своими распрекрасными. Много господ я на своём веку поперевидал, ну то господа, а это особая статья, это и над господами господин.
— Холоп! — сказал лежавший ближе к нему мрачного вида худой солдат.
— А вы, Филипп Иванович, разве от крестьянства совсем отстали? — спросил лежавший у стены палатки бородатый солдат с добродушным лицом.
— Я и не занимался им вовсе. Отец буфет держал на добровольном флоте, и я с малых лет с ним на «Саратове» плавал. Много повидал я заморских чудесных стран, четыре раза кругом земного шара обогнули. Да…
Ну а потом, как подрос, завёл я самостоятельное дело и прогорел. Вот тогда мне и удалось устроиться буфетчиком в N-ском драгунском полку. Да. Славное это время было, знаете. И наживали и проживали. И долгов мне не платили, и на волоске я висел, и золотили меня, и колотили меня, а бросить я не мог, потому весело мне было. И господа меня любили, и я господ, могу сказать, обожал совершенно.
— Потому что холуй!
— А вы, Захар Петрович, не ругайтесь. Между прочим, и не для вас это всё говорится.
— Слушать противно ваши холуйские рассказы.
— А вы и не слушайте. Вас к этому не обязывают нисколько… Да… Перебил меня господин Закревский, с мысли столкнули… Весело жилось в драгунском полку. И такие господа были хорошие. Полком командовал полковник фон Штейн. Бывало, закутят, загремят, перепьются и начнут за столом собранским полковое учение устраивать. Трубачи сигналы подают, а они, значит, хором командуют, ну прямо соловьями заливаются. Чудно! А потом фон Штейн и кричит: «Господ нет!» И значит, все, один перед другим стараются, чтобы скорее под стол залезть. Толстый у нас такой был полковник Усов, тоже пыхтит, лезет. И сидят так под столом, притаясь. Щиплются, смеются. А фон Штейн опять кричит: «Есть господа!» И, значит, все кидаются из-под стола, и каждый хочет проворство своё перед командиром показать. Занятно!
— Вот мерзавцы. А ещё дворяне. Этакие холопы!
Филипп Иванович скосил на говорившего глаза, но промолчал.
— Помню ещё как-то поручика Серёжникова вдруг хоронить вздумали.
— Умер, что ли? — спросил солдат, похожий на мужика.
— Ничего подобного. Живёхонек. Только выпивши очень. Устроили ему из шинелей катафалку, читали всякое над ним, а потом с пением «со святыми упокой» понесли к его жене. И что вы думаете, через месяц на манёвре упала под ним, значит, лошадь и придавила. Промучился недели две и умер. Что значит шутка-то была Господу сил неугодная.
— Туда ему и дорога, — проворчал сосед.
— И что вы все ворчите и всем недовольны? Ну чем, чем мешали вам эти господа?
— О! М-мерзавцы, — воскликнул Закревский.
— Что мешали они вам, Захар Петрович? Они баловались, а кому-нибудь убытка от того не было. Если кого побьют или обидят, непременно щедро заплатят и тот ещё и доволен, что без труда нажил себе деньги… Да… был у нас ещё Красильников, ротмистр. Хороший барин. Как-то вот так понапились все и под утро решили все заведения объезжать. Собрали извозчиков и поехали. Ну, а ему, не знаю уж как, не хватило извозчика. Выходит он со мной, я его поддерживаю, потому что хмельны они очень были, и говорит: «Филипп Иванович, скажи мне, друг сердешный, прилично, чтобы столбовой дворянин, будучи пьян, пешком шёл?» я молчу, знаете. А он мне опять: «Нет, Филипп Иванович, дворянин, ежели пьян, никогда пешком не пойдёт, потому что тогда он достоинство своё дворянское утеряет. Хоть на чём ни на есть, а должен он ехать». А в ту пору ехали дроги погребальные за покойником. «Стой! — кричит Красильников, — хоть и не вполне прилична колесница сия, а всё же лучше, нежели пешком мне идти! Помогай, Филипп Иванович!» Воссели они на колесницу и приказали гнать лошадей вскачь, догонять господ, к заведению Марии Львовны! Да, Захар Петрович, вам не понять этого. Тонкие были люди и весёлая была жизнь!