— Как тяжело без церкви и батюшки — жаловались бабы друг дружке — раньше сбегаешь на службу на Пасху — и можно жить до Троицы, вырвешься на Троицу, помолишься, порадуешься, и силенок прибавится до Рождества. А сейчас не на чем держаться, не говоря уж о том, что старушку негде отпеть и дитенка негде окрестить.
Анюта так горевала по церкви, что забыла про Шимариху и не замечала ничего вокруг, когда ехали по улицам Мокрого. А смотреть было и не на что: Мокрое не сожгли, а разбомбили, разнесли в щепки, так что и печек не осталось. Только на окраине уцелели несколько домов и зоринская больница.
Шимариха обычно «отчитывала» в своей бане, но баня сгорела вместе с домом. И бабкино большое семейство ютилось теперь в маленьком сарайчике. Слепили печку, настелили полы, и Шимариха стала принимать болящих в углу, за занавеской. Она пошептала над Анютой, попыхала перед ней сковородкой с горящими углями, но прежнего страха не было, не бегали по плечам горячие мурашки, не пересыхали губы. Равнодушно и тупо глядела Анюта на колдунью. Хорошо называла ее бабка Поля — волшебкой.
По дороге домой баба Поля все рассказывала Домне, как перед войной Шимариха «подволшебила» одного мокровского мужика, присушила его от жены и детей для одной девки. Домна слушала с интересом, Анюта — как во сне. Она словно отупела и память потеряла после этой поездки. Но именно с этого дня, как уверяли Настя с мамкой, их девка стала поправляться и в школу пошла.
В уцелевшем крыле школы с октября начались занятия. Сама Анюта говорила, что Шимариха тут ни при чем, это она приказала себе ходить и побыстрее выздоравливать. Нельзя сказать, что она совсем не верила в шимарихино волшебство, вот и феденькина короста стала подсыхать, а полины ноги меньше «крутить». И вдруг с удивлением заметила Анюта, что едва успев залезть под печку, она мгновенно уходила в сон, а раньше полночи ворочалась, не могла заснуть.
Это была необыкновенная осень. Уже день сделался короче воробьиного шага, и полетели белые мухи, а листва все еще держалась на деревьях. В ноябре выпал первый снег, и все подумали — это только первый знак зима подала, и падет этот знак на землю и обернется долгой осенней распутицей. Обычно так и бывает: встретятся два ближних соседа, осень и зима, и никак расстаться не могут, бродят день за днем в обнимку, сильно навеселе, и от этого такие беспорядки в природе — то снег, то дождь, то оттепель, то морозец. И не понять, зима на дворе или еще осень.
Но в тот год распутицы не было. Смена времен свершилась четко, как по команде, которая и последовала вскоре за первым снегом, первым предупреждением. В два-три дня пала на землю последняя листва, и прилеповская роща сиротливо куталась в сиреневую дымку. Осень сдала свою вахту и отлетела навсегда. Хорошая выдалась осень, как Божье подареньице. Повалил мокрый снег, такой густой, что в трех шагах тонули в нем прохожие и придорожные кусты. И каждая снежинка была — с копейку, падет на щеку и словно искрой обожжет. И день и ночь летел и летел снег. А когда развиднелось на другое утро, перед глазами предстал совсем другой мир. Снег приукрасил пожарища и голые дворы, угнездился белыми скирдами на крышах землянок и сараев. И сразу же горки облепила малышня. Кому охота сидеть целый день в черных, дымных землянках? Тем более и мороз пока был легким, неприметным. Дед Устин не успевал делать санки. У кого не было санок, обходились самольдаком. Настя и Витьке сделала самольдак: кусок широкой доски натерла навозом, облила водой. Подождали, пока доска возьмется на морозе — и можно катить с горки.
Анюта с Танюшкой разочек-другой скатились с горы, но в третий им уже достоинство не позволило, они большие девки и свое на горках откатали. Теперь у них другие забавы. Анюта старалась подольше задержаться в школе, а потом бродила с девчонками по деревне.
— И о чем это они разговоры разговаривают? — сердито спрашивала мать у Насти, выглядывая по вечерам свою Анютку. — Раз десять уже прошли взад- вперед мимо двора и не замолкают.
— У них свои разговоры, у девок-недоростков, ты давно забыла, кума, — отвечала Настя.
Потеряв терпение, мать выкликала Анюту домой. Но сама Анюта ни разу не назвала землянку домом, так и не привыкла к ней за год, а ведь у них была чуть ли не лучшая в деревне земляночка, сухая, чистая, с лежанкой. В один из мягких зимних деньков Анюта вернулась из школы, собрала валежника на растопку, мать с Настей привезли на тележке дров. Устали, собрались пообедать. И вдруг мамка подняла голову и прислушалась — у них над головами кто-то расхаживал, поскрипывал снег под чьими-то легкими шагами. Но никто не спускался по ступенькам, никто не звал хозяйку. Наоборот, шаги замерли, потом скрипнула дверца в Суббонину пуньку. Тут уж мать с Настей переполошились, и все вместе они ринулись из землянки наверх.
На утоптанной тропинке среди сугробов стояла их Любаша и растерянно озиралась вокруг. Она была совсем на себя не похожа, но Суббоня ее все равно признала.
— Вот и первый человек наш сыскался! — совсем просто и буднично сказала мать, как будто Любка вернулась вечером с работы, а не скиталась по свету два года.
Права была Доня: их Любаша нигде не пропадет. Но мать очень за нее переживала, пока осенью не получила первое письмо, потом — другое. Теперь они были спокойны за Любашу, и все тревоги перенесли на отца и Ваню. Последнее письмо от Ванюшки было написано и послано год назад, и с тех пор — ничего. А Любаша написала кратко, но обстоятельно, что после училища направили ее проводницей на санитарный поезд, что собирается она замуж и подробности сообщит при личном свидании. С этого дня они поджидали свою Любку.
Анюта первая подлетела и крепко прижалась лицом к черной шинели. Шинель пахла заманчиво — паровозным дымом и сладким предчувствием больших дорог. Всего однажды проехала Анюта на пригородном поезде, а переволновалась так, словно весь мир повидала. А счастливица Любка ездит теперь на поездах в далекие большие города и даже в саму Москву.
— Моя дочушка дорогая, какая же ты худющая! — мать заглядывала Любке в лицо с такой ненасытной жадностью, и тревогой, и нежностью.
И правда, куда подевалась розовая, девичья Любашина свежесть? И глаза сделались темнее и выразительней. Совсем взрослой стала сестра, и такой даже больше понравилась Анюте. А крестная все приговаривала:
— Вылитая батька, вылитая батька, она вот с таких пор была Колина дочка!
Они колготились вокруг Любки, теребили ее со всех сторон, а она стояла у дверей пуньки как потерянная. И как они не догадались, сами-то давно привыкли к своему пожарищу, а у бедной Любки не было времени. Мать обняла ее и повела в землянку, а Настя с Витькой потащили следом две тяжелые сумки. Любка их перевязала веревкой, перебросила через плечо, так и несла со станции. Настя даже поворчала, чем это можно набить такие сумищи. Дорогая гостья испуганно оглядела их новое жилище, присела на сундук и уронила руки на колени. А мамка с Настей были так горды, что их не застали врасплох. Во-первых, они разжились керосином и уже третий день сидели не с лучиной, а с лампой. Во-вторых, как чуяли, утром сварили юшку, да еще с мясом.
— Ешь-ешь, Любашечка, это ж твоя любимая похлебочка! — суетилась Настя. И только Анюта видела, что сестра никак не может опомниться. Она рассеянно поворошила ложкой в миске, похвалила похлебку и вдруг сказала:
— Жалко дома…
И голос у нее охрип. Анюта чуть не заплакала. Но больше Любка никогда не вспоминала про дом и другим не позволяла. Такая она была — стойкая, не любила долго горевать. Скомандовала Витьке вынимать гостинцы из сумок. Тот радостно бросился. Все повеселели, глядя, как он с торжественным видом достал из сумки сначала две буханки хлеба.
— Ой, как я соскучилась по городскому хлебу! — вскричала Настя. — Сашка, ты тоже любишь городской хлебушек, не то, что наш — мокрый?
— А я каждый день мечтала о нашем, деревенском, — грустно призналась Любка.
Витька нашел жестяную коробку с леденцами и надолго застыл, не выпуская коробку из рук. Про мармелад в промасленной бумажке Анюта подумала — трофейный. Немцы ели такой мармелад, кромсая его на кусочки. Он совсем невкусный, как будто из брюквы сварили и сахару пожалели положить. Но вот и не угадала: мармелад оказался нашим, яблочным и очень сладким.