В четырнадцать лет она вдруг словно споткнулась о собственное отражение в зеркале, вдруг застигла себя в ванной комнате и как будто увидела впервые. И то, что еще вчера было естественным, близким и само собой разумеющимся — ее собственное тело, — показалось неожиданно странным, чужим. Еще вчера она его совершенно не замечала, а сегодня ощутила всю его иную, отдельную от нее самой и пока что незнакомую ей природу. Еще вчера ей нужно было просто ходить, потягиваться, резвиться, ударять ладонью по волейбольному мячу, сворачиваться калачиком и засыпать, а сегодня это тело самовольно, будто за нее, отдельно от нее хотело манить, притягивать, быть условием еще одной чьей-то жизни. С каким-то бесконечным изумлением она разглядывала собственные груди с напружинившимися сосками, и бедра, и колени, и лоно. Поразительно, но ей вдруг захотелось увидеть себя не своими, а чьими-то чужими глазами. Представить, с каким чувством этот кто-то — мужчина — будет на нее смотреть.
Вспоминая то время, она могла теперь признаться себе, что жила постоянно в каком-то ожидании: та девушка, которую она вдруг увидела в зеркале в ванной, хотела нравиться и даже больше того — любить, прижиматься, не упуская больше ни единой минуты. Но живя теперь с этим смутным беспокойством, с этим тайным нетерпением, она тем не менее с крайней осторожностью и придирчивостью выбирала. Выбирала не методом «проб и ошибок», что на деле означало перепрыгивание из одной постели в другую, как это делали многие ее подруги, — выбирала на расстоянии.
Лет в шестнадцать она, кажется, всерьез забредила извечной мечтой всех романтических юных особ — стать актрисой кино, и в каком-то полудетском, розовом тумане представлялись ей блестящие роли: то роковой «пожирательницы мужчин» Клеопатры, то сексапильной подруги брутального и неуязвимого Джеймса Бонда, то страдающей, без единой кровинки в лице Сонечки Мармеладовой — упоительная «жизнь в искусстве и ради искусства», но потом все это пропало, развеялось… К тому же, оказавшись на занятиях подготовительной группы во ВГИКе, она с ужасом смотрела на обезьяньи прыжки и ужимки, в которых изощрялись будущие студенты, демонстрируя свое искусство импровизировать на заданную тему. И не то чтобы их игра показалась ей чудовищной, просто Полина поняла вдруг, что в подобной же ситуации, попытавшись выглядеть естественной, свободной, сама она непременно окажется сущим «пугалом огородным». И вот пришлось ей, выпустившейся из школы с серебряной медалью, поступить в Институт иностранных языков имени Мориса Тореза — один из самых престижных в Москве. В нем учились блестящие молодые люди, ни разу не покидавшие пределов Садового кольца, а если и покидавшие, то ради Токио и Лондона, но никак не ради Челябинска и Костромы. Было там много юношей-иностранцев всех цветов и оттенков кожи… были там и эфиопы, и ливийцы, и иранцы с чудесными томными глазами. Был и один суданский принц, пытавшийся всерьез за ней ухаживать, и ей это необъяснимо льстило, как будто и в самом деле те несколько мифических капель крови, отмытых родственными браками до небесной голубизны, имели какое-то особенное значение. Принц был совершенно невозмутим и, казалось, не оживлялся даже тогда, когда звал ее уехать с собой, но в его глазах неизменно стояло такое серьезное и глубокое обожание, такое преклонение перед ней, что она только диву давалась. Поэтому и не могла и не хотела сразу ответить ему отказом. Благосклонно принимая приглашения, она тайно радовалась могуществу собственных чар. Но в конце концов все точки над «i» были ею расставлены, и наследный принц уехал на историческую родину недоучившись.
В ее памяти всплывала череда мужчин, чем-либо ее восхитивших, задевших ее воображение. Был один поэт, как две капли воды похожий на врубелевского Демона, правда, она очень скоро обнаружила, что поэт слишком уж старательно изображает «мировую скорбь» и слишком уж настойчиво пытается сделать ее еще одним своим сателлитом, еще одним спутником на своей орбите. На втором и третьем курсе не на шутку ей нравился один институтский преподаватель, сорокалетний, зрелый. Он был эрудитом, желчным скептиком, холодным пересмешником, с виртуозной легкостью повествовавшим о Данте и Беатриче, о сексуальных упражнениях даосов, об Адамовиче, Иванове и высокой строгости «Парижской ноты». Та властность, то пренебрежение, с которым он обращался со своими студентками, почему-то привлекали ее. Все прекратилось, когда она увидела его под руку с женой — откровенно страшненькой девицей одного с собой возраста.
Пожалуй, в то время она и в самом деле была неисправимой идеалисткой, твердо уверенной в том, что где-то на свете существует мужчина исключительных достоинств. И потому чрезвычайно зорко смотрела по сторонам в надежде не пропустить своего идеального избранника.
У нее была прекрасно отлаженная внутренняя, духовная жизнь, в которой все было разложено и расставлено по полочкам: и презрение к толпе, к агрессивно-послушному большинству с примитивными инстинктами и штампованными мозгами, и несколько ходульное представление о свободе самовыражения независимой творческой личности, и любовь к родителям. В этой жизни находилось место и преклонению перед немногими талантливыми мужчинами — каждого из них она полюбила бы безусловно, каждому она простила бы за талант и предельный эгоцентризм, и откровенное пренебрежение по отношению к ней. Но все-таки венцом всех ее представлений о мире была мистическая идея об органично прирастающих друг к другу одном мужчине и одной женщине. Потому-то, наверное, и была Полина придирчивой и осторожной: любое серьезное соприкосновение не с тем человеком означало колоссальные разрушения в том внутреннем мире, который столь долго и тщательно она строила и который столь ревностно оберегала.
Время шло, она оставалась одна, и подруги за ее спиной поговаривали, что она со своим целомудрием носится как с самой величайшей драгоценностью. К этому шепотку примешивалась немалая доля злорадства: Полина ведь и в самом деле была привлекательна, но никак не могла своей привлекательностью воспользоваться. И вот когда ей окончательно надоели все эти разговоры, она одним махом, без трепета, без сожалений и как-то очень буднично и легко рассталась со своей девственностью. Он был честный, добросердечный, открытый, жизнерадостный юноша, и тоже футболист, — но без шуваловских, конечно, «откровений». Она запомнила дачу, где все много пили, а потом танцевали, а потом разбились на пары и начали разбредаться по комнатам. И куски грязной ваты в щелях между оконными рамами в той комнате на втором этаже. И скошенный потолок с древесными разводами под слоем морилки. И она, пожалуй, все же могла остановиться, но так сильно была раздражена своим отставанием от подруг, тем, что все вокруг считают ее какой-то неполноценной и слишком, до безжизненности правильной… и так сильно она устала от собственной бесплотности, от мнимости и призрачности своего телесного существования… одним словом, все закончилось поспешной и какой-то щекотной, с фырканьем и смехом, неудобной (на расстеленном на полу черно-зеленом клетчатом шерстяном одеяле) любовью.
И вот теперь появился Шувалов, похожий одновременно и на чумазого школьного хулигана, и на полубезумного джазового гения. Угрюмый, погруженный в себя человек. Она, между прочим, успела посмотреть, как он играет, и скучная бессмысленная возня на поле в какой-то момент обернулась для нее чем-то совершенно иным… Там действительно было что-то от искусства. Игра была серьезная — с португальцами. Шувалов получал мяч чаще других. Она видела, как он обводит соперников. «Движенья быстры, лик ужасен, — с усмешкой сказала она себе, — сияют очи, он прекрасен…» Российская сборная проигрывала со счетом 1:0, но за две минуты до конца при подаче углового Шувалов забил в непробиваемые доселе португальские ворота.
— А вы даже элегантны… когда играете, — сказала она ему после матча.
— Да ну? — усмехнулся Шувалов.
— Вас вообще где-нибудь воспитывали? — зло спросила она.