Избавясь от смертельного насморка и чиха
Приветствую Вас, товарищ врачиха.
Я знаю, что у него с Асеевым и с товарищами были разногласия и даже была ссора. Они помирились. Но, очевидно, органического примирения не было.
Помню вхождение Маяковского в РАПП [11]. Он держался бодро и все убеждал и доказывал, что он прав и доволен вступлением в члены РАПП. Но чувствовалось, что он стыдится этого, не уверен, правильно ли он поступил перед самим собой. И хотя он не сознавался даже себе, но приняли его в РАПП не так, как нужно и должно было принять Маяковского.
Близились дни выставки.
Владимир Владимирович был очень этим увлечен, очень горел.
Он не показывал виду, но ему было тяжело одиночество.
Ни один из его товарищей по литературе не пришел помочь.
Комната его на Лубянке превратилась в макетную мастерскую. Он носился по городу, отыскивал материал.
Мы что-то клеили, подбирали целыми днями. И обедать нам приносила какая-то домашняя хозяйка, соседка по дому. Пообедав, опять копались в плакатах.
Потом я уходила на спектакль, к Владимиру Владимировичу приходили девушки-художницы, и все клеили, подписывали.
На выставке он возился тоже сам.
Я зашла к нему как-то в клуб писателей.
Владимир Владимирович стоял на стремянке, вооружившись молотком, и сам прибивал плакаты. (Помогал ему только Лавут, но у Лавута было много дел в связи с организацией выставки, так что Владимир Владимирович устраивал все почти один[12].)
В день открытия выставки у меня был спектакль и репетиции. После спектакля я встретилась с Владимиром Владимировичем. Он был усталый и довольный. Говорил, что было много молодежи, которая очень интересовалась выставкой.
Задавали много вопросов. Маяковский отвечал как всегда сам и очень охотно. Посетители выставки не отпускали его, пока он не прочитал им несколько своих произведений. Потом он сказал:
— Но ты подумай, Нора, ни один писатель не пришел!.. Тоже, товарищи!
На другой день вечером мы пошли с ним на выставку. Он сказал, что там будет его мать.
Владимир Владимирович говорил еще раньше, что хочет познакомить меня с матерью, говорил, что мы поедем как-нибудь вместе к ней.
Тут он опять сказал:
— Норкочка, я тебя познакомлю с мамой.
Но чем-то он был очень расстроен, возможно, опять отсутствием интереса писателей к его выставке, хотя народу было довольно много.
Потом Владимира Владимировича могло огорчить, что не все было готово: плакаты не перевесили, как ему того хотелось. Он страшно нервничал, сердился, кричал на устроителей выставки.
Я отошла и стояла в стороне. Владимир Владимирович подошел ко мне, сказал:
— Норкочка, вот — моя мама.
Я совсем по-другому представляла себе мать Маяковского. Я увидела маленькую старушку в черном шарфике на голове, и было как-то странно видеть их рядом — такой маленькой она казалась рядом со своим громадным сыном. Глаза — выражение глаз у нее было очень похожее на Владимира Владимировича. Тот же проницательный, молодой взгляд.
Владимир Владимирович захлопотался, все ходил по выставке и так и не познакомил меня со своей матерью.
Я совсем не помню, как мы встречали Новый год и вместе ли. Наши отношения принимали все более и более нервный характер.
Часто он не мог владеть собою при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно.
Был мрачен, молчалив, нетерпим.
Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин… Опять приходилось лгать. Было мучительно.
После операции, которая прошла не совсем благополучно, у меня появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям.
Владимир Владимирович с этим никак не мог примириться. Его очень мучило мое физическое (кажущееся) равнодушие. На этой почве возникало много ссор, тяжелых, мучительных, глупых.
Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам.
Я все больше любила, ценила и понимала его человечески и не мыслила жизни без него, скучала без него, стремилась к нему; а когда я приходила и опять начинались взаимные боли и обиды — мне хотелось бежать от него.
(Я пишу об этом, так как, разбираясь сейчас подробно в прошлом, я понимаю, что эта сторона наших взаимоотношений играла очень большую роль. Отсюда — такое болезненное, нервное отношение Владимира Владимировича ко мне. Отсюда же и мои колебания и оттяжка в решении вопроса развода с Яншиным и совместной жизни с Маяковским.)
У меня появилось твердое убеждение, что так больше жить нельзя, что нужно решать — выбирать. Больше лгать я не могла. Я даже не очень ясно понимаю теперь, почему развод с Яншиным представлялся мне тогда таким трудным.
Не боязнь потерять мужа. Мы жили тогда слишком разной жизнью.
Поженились мы очень рано (мне было 17 лет). Отношения у нас были хорошие, товарищеские, но не больше. Яншин относился ко мне как к девочке, не интересовался ни жизнью моей, ни работой.
Да и я тоже не очень вникала в его жизнь и мысли.
С Владимиром Владимировичем — совсем другое.
Это были настоящие, серьезные отношения. Я видела, что я интересую его и человечески. Он много пытался мне помочь, переделать меня, сделать из меня человека.
А я, несмотря на свои 22 года, очень жадно к нему относилась. Мне хотелось знать его мысли, интересовали и волновали его дела, работы и т. д. Правда, я боялась его характера, его тяжелых минут, его деспотизма в отношении меня.
А тут — в начале 30-го года — Владимир Владимирович потребовал, чтобы я развелась с Яншиным, стала его женой и ушла бы из театра.
Я оттягивала это решение. Владимиру Владимировичу я сказала, что буду его женой, но не теперь.
Он спросил:
— Но все же это будет? Я могу верить? Могу думать и делать все, что для этого нужно?
Я ответила:
— Да, думать и делать!
С тех пор эта формула "думать и делать" стала у нас как пароль.
Всегда при встрече в обществе (на людях), если ему было тяжело, он задавал вопрос: "Думать и делать?" И, получив утвердительный ответ, успокаивался.
"Думать и делать" реально выразилось в том, что он записался на квартиру в писательском доме против Художественного театра.
Было решено, что мы туда переедем.
Конечно, это было нелепо — ждать какой-то квартиры, чтобы решать в зависимости от этого, быть ли нам вместе. Но мне это было нужно, так как я боялась и отодвигала решительный разговор с Яншиным, а Владимира Владимировича это все же успокаивало.
Я убеждена, что причина дурных настроений Владимира Владимировича и трагической его смерти не в наших взаимоотношениях. Наши размолвки — только одно из целого комплекса причин, которые сразу на него навалились.
Я не знаю всего, могу только предполагать и догадываться о чем-то, сопоставляя все то, что определило его жизнь тогда, в 1930 году.
Мне кажется, что этот 30-й год у Владимира Владимировича начался творческими неудачами.
Удалась, правда, поэма "Во весь голос". Но эта замечательная вещь была тогда еще неизвестною.
Маяковский остро ощущал эти свои неудачи, отсутствие интереса к его творчеству со стороны кругов, мнением которых он дорожил.