12 — Письма и телеграммы Н. Кальма[15].
13 — Письмо на листке магнолии, присланное Н. Брюханенко из Крыма.
14 — Письма и телеграммы Татьяны Яковлевой из Парижа.
Письма остальных корреспонденток были мною разобраны по датам, но не перепечатывались.
Из того, что эти письма хранились (иногда по многу лет), я заключила, что Маяковский дорожил своей любовной перепиской.
Несколько слов о письме-дневнике времени написания "Про это". Это документ необычайной важности. Написано оно на той же сероватой, большого формата, бумаге, сложенной тетрадью, на какой написана и вся поэма. Это письмо писалось каждый день, пока Маяковский работал над поэмой, и из этого дневника выросла не только эта поэма, но и некоторые последующие стихи. Например, "Юбилейное":
Было всякое:
и под окном стояние…
И т. д.
Это стояние и "тряски нервное желе" очень точно описаны в дневнике.
Когда, разложив перед собой этот дневник и рукопись поэмы, я читала все подряд — у меня было странное ощущение, будто я совершаю святотатство, заглядываю в такие глубины творческого процесса, куда никто не допускается.
Письмо-дневник является также необычайной силы человеческим документом, отражающим тяжелое душевное состояние поэта во время этой работы. Некоторые страницы закапаны слезами. Другие страницы написаны тем же сумасшедшим, непохожим на обычный, почерком, каким написана и предсмертная записка. У меня было впечатление, что он несколько раз был близок к самоубийству во время написания поэмы…
Когда происходила передача архива Государственной комиссии, дневник этот был затребован Асеевым, который знал о нем. Но Лиля Юрьевна отказалась его отдать, сказав, что это личное письмо, ей адресованное, и она имеет право его не отдавать. Так оно и было.
Она положила его на хранение в ЦГАЛИ. Многие страницы оттуда Лиля Юрьевна включила в свои "Воспоминания".
Но не все…
В архиве Маяковского сохранились письма к нему Элли Джонс.
Среди ее писем было несколько фотографий. Помню молодую женщину с девочкой двух-трех лет, снятых, как говорила надпись на обороте, в Ницце в 1928 году. И еще — та же девочка сидит на камне, тоже Ницца 1928 года.
Девочка на фотографиях — дочь Маяковского. Лиля Юрьевна мне рассказала, что когда Вл. Вл. был в США, то жена одного врача влюбилась в него и в результате романа появился ребенок. Это было в 1925 году. В 28-м году она с дочкой была в Ницце и Маяковский ездил к ним из Парижа, об этом было в его письме Лиле из Франции. Вероятно, тогда же и были ему подарены эти карточки.
СВЯТО СБЕРЕЖЕННАЯ СПЛЕТНЯ
…Люди видят только то, что хотят видеть,
и слышат только то, что хотят слышать.
На этом свойстве человеческой природы
держится девяносто процентов, чудовищных
слухов, ложных репутаций, свято сбереженных
сплетен.
Анна Ахматова
Я подралась на улице.
Человек, провожавший меня на Гендриков, невзначай сказал:
— Сифилис теперь излечим, и нечего было Маяковскому стреляться из-за того, что он был болен.
Рана была еще свежа — и я ударила клеветника изо всех сил. Удар пришелся в шею.
Сжав мне руку у запястья так, что затрещали кости, он прошипел классическое:
— Если бы вы не были женщиной…
Левой рукой я успела ударить его еще в спину.
Кипя негодованием, в съехавшей набок шляпе влетела я в маленькую квартирку Бриков.
Примачивая мне руку холодной водой, Лиля спокойно говорит:
— Это отголосок очень старой сплетни, поддержанной Горьким еще в 19-м году.
Писать о сплетне опасно — можно ее приумножить и невольно что-то приплести. Поэтому привожу запись рассказа Лили Юрьевны, которую я сделала в тот же вечер:
"Мы были тогда дружны с Горьким, бывали у него, и он приходил к нам в карты играть. И вдруг я узнаю, что из его дома пополз слух, будто бы Володя заразил сифилисом девушку и шантажирует ее родителей. Нам рассказал об этом Шкловский. Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним стоял стакан молока и белый хлеб — это в 19-м-то году! "Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?" — "Я этого не говорил". Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала: "Витя! Повтори, что ты мне рассказал". Тот повторил, что да, в присутствии такого-то. Горький был приперт к стене и не простил нам этого. Он сказал, что "такой-то" действительно это говорил со слов одного врача. То есть типичная сплетня. Я попросила связать меня с этим "некто" и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду! Но Горький никого из них "не мог найти". Недели через две я послала ему записку, и он на обороте написал, что этот "некто" уехал и он не может ничем помочь и т. д.
— Зачем же Горькому надо было выдумывать такое?
— Горький очень сложный человек. И опасный, — задумчиво ответила мне Лиля.
(Перепечатывая архив, я видела этот ответ, написанный мелким почерком: "Я не мог еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выбыло на Украину"…)
— Конечно, не было никакого врача в природе, — продолжала Лиля. — Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только благодаря своей старости и болезни"[16].
Слух о самоубийстве из-за сифилиса возник в день смерти Владимира Владимировича. Несмотря на то, что вскрытие тела показало полную несостоятельность этого слуха, мне иногда доводится слышать об этом и в наше время. Не погнушался реанимировать старую клевету Виктор Соснора в своем документальном романе[17]. А изыскания об интимной жизни поэта, основанные на "свято сбереженных сплетнях", прочла я недавно у Ю. Карабчиевского [18].
ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ
— Катаняна! Скорее! Скорее!
В истерическом захлебывающемся голосе я с трудом узнаю голос Ольги Третьяковой. Кидаюсь будить Васю. Сонный, он берет трубку. И вдруг я вижу, как от лица его отливает кровь. Серое лицо смотрит на меня остановившимися глазами.
— Что? Боже мой! Что! — в предчувствии какого-то неизмеримого ужаса спрашиваю я.
Вася садится в постели, лицо его кривит похожая на улыбку гримаса. Взявшись обеими руками за ворот, он каким-то нереальным, как в замедленной съемке, движением разрывает на себе рубашку.
— Володя застрелился…
Торопясь, плача, он одевается. У нас обоих так трясутся руки, что мы никак не можем завязать на нем галстук. Волоча по полу пальто, на ходу натягивая его, бежит он по коридору.
И сейчас же начинает звонить телефон. С непостижимой быстротой разнеслась по городу страшная весть. Звонят из редакций, из клубов, звонят знакомые и совсем незнакомые… Чей-то мужской голос торопливо спрашивает:
— Это правда?
И я говорю всем:
— Не знаю…
Я не верю, что он умер. Какая-то слабая надежда на то, что это дикий первоапрельский розыгрыш, еще теплится во мне.
В два часа я еду в Тендряков, куда перевезли его с Политехнического проезда. Дверь открыта настежь, в передней зеркало завешено черным. Хозяев нет: Лиля и Ося за границей, сейчас они в Берлине.
Чужие, совершенно неожиданные люди толпятся в квартире. На подоконнике в Осиной комнате сидит знакомый мне по Тифлису журналист Кара-Мурза, никогда не бывавший в этом доме.
— А у раппов-то какая паника! С утра заседают. Подумайте — не успел вступить и уже застрелился, — говорит он, подходя ко мне.
Я молча толкаю его в грудь и, ни на кого не глядя, иду в Володину комнату. Он лежит на тахте, прикрытый до пояса пледом, в голубой рубашке с расстегнутым воротом. Ясный свет апрельского дня льется на него.