После доклада, в антракте, Маяковский выходит в фойе и встает у стола, где продаются его книги. Толпа немедленно окружает его. В несколько минут расхватывают все, что лежало на столе. Маяковский надписывает книги, отпуская шутки по-русски и по-грузински. Увидев меня, он берет маленькую желтую книжку и, быстро надписав, протягивает мне ее через головы окружающих.
Очень размашисто, карандашом на книжке написано: "Катаньянихе. Тифлис. 1/III-26".
--
Вторая часть вечера посвящена стихам.
Маяковский читает свои стихи… Как описать, с чем можно сравнить это?
Ни с чем. Это было явление неповторимое. Его выступления не успели заснять в звуковом кино, даже на пластинку не записали как следует. То карканье, которое доносится сейчас с пластинки, не имеет ничего общего с подлинным голосом Маяковского.
Первое стихотворение, которое я слышу в исполнении Маяковского, — "Домой".
У него глубокий бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны, не пропадает ни одна буква, ни один звук.
Одно стихотворение — но сколько в нем смен настроений, ритмов, тембров, темпов и жестов! А строки
"Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…"
он даже напевал на мотив модного вальс-бостона.
Конец же
Я хочу быть понят моей страной,
а не буду понят-
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь. —
он читал спокойно, грустно, все понижая голос, замедляя темп, сводя звук на полное пиано.
Впечатление, произведенное контрастом между всем стихотворением и этими заключительными строками, было так сильно, что я заплакала.
Он читает много, долго. Публика требует, просит. После "Левого марша", который он читает напоследок, шум, крики, аплодисменты сливаются в какой-то невероятный рев. Только когда погашены все огни в зале, темпераментные тифлисцы начинают расходиться.
--
После театра целой компанией, на фаэтонах, едем ужинать к художнику Кириллу Зданевичу.
За столом я сижу рядом с Владимиром Владимировичем. Он устал, молчалив — больше слушает, чем говорит. Лицо его бледно. Грустный жираф смотрит на нас со стены, увешанной картинами Нико Пиросманишвили.
Молодой, красивый, смуглый Николай Шенгелая [2] произносит горячий тост.
Он говорит о поэзии, читает стихи, пьет за "сына Грузии Владимира Маяковского".
Маяковский слушает серьезно. Медленно наклонив голову, благодарит:
— Мадлобс… Мадлобели вар…
… Утомленная этим длинным, сияющим, полным таких ошеломляющих впечатлений днем, я не принимаю участия в шуме, который царит за столом.
— О чем вы думаете, Галенька? — внезапно спрашивает меня Маяковский.
Я думаю о том, что последние строки стихотворения "Домой", которые еще звучат у меня в ушах, какой-то своей безнадежностью, грустью перекликаются с поэзией Есенина.
Я говорю ему это.
Он долго молчит, глядя перед собой, поворачивая своей большой рукой граненый стакан с красным вином. Потом говорит очень тихо, скорее себе, чем мне:
— … и тихим
целующим шпал колени
обнимает мне шею колесо паровоза…
Вот с чем перекликаются эти строки, детка.
1927 г.
Апрель
Москва
МАЯКОВСКИЙ ОБИЖАЕТСЯ
Сидя в такси между оживленно разговаривающими Маяковским и Катаняном, я клюю носом.
Мы возвращаемся из клуба мастеров искусств в Старопименовском переулке.
Вася приехал в Москву в командировку, я — повидаться с родителями. Маяковский показывает нам Москву, как хозяин свой дом. Водит по всяким интересным местам, приглашает на все свои выступления, знакомит с разными людьми…
Мне хочется спать, я натанцевалась, немножко выпила и мечтаю поскорее добраться до постели.
У "Гранд-Отеля" Вася вылезает — он живет там, а меня Владимир Владимирович везет на Ново-Басманную, к родным.
Как только машина трогается, я быстро передвигаюсь в Васин угол, чтобы удобнее пристроиться и подремать.
И вдруг я слышу сердитый и обиженный голос Маяковского:
— Вы что же — решили, как только мы останемся одни, так я сразу и начну приставать к вам?
Что-то есть в его голосе такое, отчего с меня моментально слетают и сон и хмель.
— Что вы, Владимир Владимирович, да я ничего такого и не думала…
— Шарахнулись, как от гремучей змеи…
В полном молчании доезжаем мы до дома.
НА ДАЧЕ В ПУШКИНО
На даче Маяковского тихо, очень тихо. "Никого нет дома, — думаю я. — Владимир Владимирович забыл, что я должна приехать".
Но я ошибаюсь. Поднявшись на террасу, я вижу Владимира Владимировича. Он сидит за столом, на котором шумит самовар и расставлена всякая снедь. Рядом с ним девушка, моя ровесница.
Маяковский поднимается мне навстречу.
— А, Галенька…
Здороваясь с ним, я не свожу глаз с девушки. Такой красавицы я еще не видала. Она высокая, крупная, с гордо посаженной маленькой головкой. От нее исходит какое-то сияние, сияют ямочки на щеках, белозубая, румяная улыбка, серые глаза. На ней белая полотняная блуза с матросским воротником, русые волосы повязаны красной косынкой. Этакая Юнона в комсомольском обличьи.
— Красивая? — спрашивает Вл. Вл., заметив мой взгляд.
Я молча киваю.
Девушка вспыхивает и делается еще красивее.
Маяковский знакомит меня с Наташей Брюханенко и вопросительно смотрит на меня.
Чувствуя, что я попала не вовремя, я начинаю бормотать, что я приехала снять дачу… Вася говорил, чтобы зайти к вам…
— А, да, да… Сейчас позову кого-нибудь из хозяев, они всех тут знают. Садитесь, пейте чай…
Он наливает мне чашку, пододвигает хлеб, масло, варенье — но все это делается машинально. По лицу его бродит улыбка, он рассеян, и, выполнив свои хозяйские обязанности, он снова садится рядом с Наташей.
И тотчас же забывает обо мне.
На террасе опять воцаряется тишина, в которой слышно жужжание пчел. Пахнет липой, тени листьев падают на нас… Сначала мне немного неловко, но потом я понимаю, что не мешаю им, так они поглощены друг другом.
Я тоже погружаюсь в ленивую тишину этого подмосковного полдня. Мне хорошо сидеть здесь с ними, смотреть на их красивые, встревоженно-красивые лица. Изредка он коротко спрашивает ее о чем-нибудь, она односложно отвечает… Папироса в углу его рта перестает дымиться, он не замечает этого и сидит с потухшей папиросой…
Покрытые легким загаром девичьи руки спокойно сложены на столе. Они нежные и сильные — и добрая, большая, более светлая рука Маяковского ласково гладит их, перебирает длинные пальцы. Бережным, плавным движением он поднимает Наташину руку и прижимает ее ладонь к своей щеке.
…По-моему, они даже не заметили, что я ушла.
Там же, в Пушкино, 2 июня 1927 года мы были приглашены на дачу, где Маяковский должен был читать свою новую поэму "Хорошо!".
Сына мне оставить было не с кем, и я взяла его с собою. Все уселись на веранде, а Ваську я отправила гулять в сад. Маяковский начал читать. Но едва он успел прочесть вступление, как сын провалился в какую-то яму и поднял отчаянный крик. Чтение прервали. Извлеченный из ямы Васька продолжал орать. Пришлось убираться восвояси.
Я уходила, испытывая настоящее горе. Подумать только! Впервые читает Маяковский отрывки из своей поэмы, о которой кругом говорят как о событии, такие интересные, веселые люди собрались ее послушать, а я должна тащиться домой и сидеть там целый вечер. Очень мне было горько.
Я пишу это потому, что Маяковский, сочувственно смотревший на меня, сказал, чтобы я не огорчалась — где бы он ни читал свою поэму, он будет каждый раз приглашать меня.