И я, конечно, вспомнила, как встретилась с этой девушкой-студенткой и как мы пошли вместе с Маяковским в городской сад играть в лотерею, где главным выигрышем была корова, и как Маяковский обсуждал, кому мы ее подарим, если выиграем.
Однажды я получила в гостиницу записочку от молодого человека, с которым познакомилась, гуляя. Узнав об этом знакомстве и сильно преувеличив мой интерес к этому молодому человеку, Маяковский вдруг страшно ревниво стал меня отчитывать за это знакомство и потребовал, чтобы духу его около меня больше не было.
— А если вы не можете ему это сказать, то я пойду и скажу сам, — рычал Маяковский.
Я перепугалась такого гнева и возможного скандала. Случайный молодой человек не стоит того, чтобы Маяковский огорчался и сердился по этому поводу.
Но после этого случая Маяковский больше уж не отпускал меня гулять далеко от себя.
На следующий же день с утра он меня наказал, и я не смела никуда уходить, а должна была сидеть на его балконе, пока он работал в комнате.
Я посидела-посидела и решила спрятаться и посмотреть, что с ним будет, когда он меня хватится, и перелезла через балконные перила на соседний балкон. Маяковский работал очень сосредоточенно и хватился меня только спустя какое-то время. Он нашел меня и опять отчитывал, но уже без ревности и злости, а очень мягко, по-отечески внушая мне, что неприлично барышням лазить через заборы и перила.
Тогда же, в Ялте, Маяковский окончил работу над Октябрьской поэмой, но на выступлениях он ее еще не читал.
Администратор Лавут устраивал эти вечера выступлений так: сначала по городу или курортному поселку расклеивались афиши, на которых огромными буквами было напечатано одно слово:
М_А_Я_К_О_В_С_К_И_Й.
Когда все узнавали о его приезде и заинтересованные ждали — где? и когда? — появлялась вторая афиша с точным указанием дня, места выступления и с тезисами разговора-доклада.
Билеты всегда были распроданы все. Да еще сколько людей приходило слушать по пропускам, по запискам! Если Маяковский читал не все, что стояло в афише, он что-нибудь прибавлял.
Тогда в Крыму каждое выступление начиналось так: Маяковский выходил на эстраду, рассматривал публику, снимал пиджак, вешал его на стул. Затем вынимал из кармана свой плоский стаканчик и ставил его рядом с графином воды или бутылкой нарзана.
Из публики сразу начинались вопросы и летели записки: "Как вы относитесь к Пушкину?", "Почему так дороги билеты на ваш вечер?".
— Это неприлично подтягивать штаны перед публикой! — кричит кто-то.
— А разве приличнее, чтоб они у меня упали? — спрашивает Маяковский.
— А женщины больше любят Пушкина, — снова выкрикивает какая-то задира.
Маяковский спокойно:
— Не может быть! Пушкин мертвый, а я живой.
Темы разговора были: против есенинщины, против мещанства, против пошлятины, черемух и лун. За настоящие стихи, за новый быт.
Говоря о проблеме формы и содержания, Маяковский приводил строчки чьих-то стихов, недавно напечатанных в газете "Красный Крым":
В стране советской полуденной
Среди степей и ковылей
Семен Михайлович Буденный
Скакал на сером кобыле.
— Стихи о Буденном надо писать, — говорил Маяковский, — но его кобылу в мужской род переделывать совершенно не нужно.
— Писать о советской эмблеме — серпе и молоте — тоже обязательно надо, но не надо делать это так, как поэт Безыменский[7]. Писать "серп и молоток" — это значит неуважительно писать о нашем гербе. А если ему придется рифмовать слово "пушка"? Он, наверно, не постесняется написать:
Там и Кремль и царь-пушка,
Там и молот и серпушка.
— Есть поэты, — говорил Маяковский, — которые сочиняют так:
Я — пролетарская пушка,
Стреляю туда и сюда…
(Хохот в публике.) От такой формы пролетарская пушка начинает стрелять и в наших, и в ваших.
Кажется, тогда же, в Крыму, Маяковский приводил еще и такой пример:
— Вот Жаров[8] написал текст марша. В нем некоторые слова даны в кавычках. Очевидно, товарищ Жаров представляет себе это так: идут люди, двумя ногами такт марша отбивают, а третьей маленькой ногой — кавычки.
После антракта, во втором отделении, Маяковский читал стихи.
Сначала Маяковский комментировал стихи — например, объяснял, откуда идет такое выражение, как "ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой…", или кто такой Шенгели.
Маяковский выступал не как чтец, а как пропагандист своих стихов. Во время чтения в публике была полная тишина и напряженное внимание. Последние строки "Письма Горькому" в большинстве случаев покрывались аплодисментами. По окончании — всегда буря аплодисментов.
Однажды в Ялте, в городском саду, Маяковский выступал на открытой сцене. Рядом шумело море. Вдруг поднялся сильный ветер, срывая листья с деревьев, закружил их по эстраде и разметал бумажки на столе.
— Представление идет в пышных декорациях, — торжественно сказал Маяковский. — А вы говорите — билеты дорогие!
После выступлений в Симеизе, в Алупке надо было еще возвращаться в Ялту и ехать на машине час или два, и Маяковский очень уставал от этих ежедневных выступлений и поездок.
Мне запомнилось, как мы возвращались в открытой машине из Симеиза.
У Маяковского карманы были набиты только что полученными записками. Многие из этих записок — от недоброжелателей, и это как всегда огорчало его, даже ранило. Он ехал очень усталый, угрюмый. Мы молчали. Он — оттого что был мрачен, а я потому, что чувствовала себя очень счастливой.
После знойного крымского дня, как говорится, спустился прохладный вечер. Машина крутилась по изгибам шоссе, и ветер так приятно дул в лицо. Иногда при поворотах было видно море с лунной полосой и вдали светилась Ялта.
Я только что наслушалась любимых стихов, перед моими глазами было такое глубокое, дивное звездное небо и так хорошо было все вокруг, что я не хотела мешать Маяковскому своей радостью. Мне было только очень жаль его. Как несправедливо получалось: он давал людям столько бодрости и счастья, а сам был так несчастлив. "Как выдоенный", говорил он о себе.
--
Каждый день с утра Маяковский прочитывал все газеты, просматривал последние журналы. Помню, как он купил и прочитал только что вышедшую книжку "Воспоминания" Авдотьи Панаевой.
Помню, как он устраивал нечто вроде литературных игр. Он читал какие-нибудь строчки стихов, и надо было сказать, чьи они. Или заставлял всех присутствующих состязаться в переделывании пословиц или предлагал сочинять слова. И конечно, ни у кого это не выходило так ловко, как у него. Не совру, если скажу, что слово "кипарисы" он, переиначивая, твердил часами!
Ри-па-ки-сы
Си-па-ки-ры
Ри-сы-па-ки.
И т. д.
Так же без конца крутил слова "папиросы", "мемуары".
Помню его переделку пословицы "Не плюй в колодец, вылетит не поймаешь".
В августе был вечер Маяковского в Ливадии, в первом санатории для крестьян. Тема разговора-доклада та же, что и на остальных вечерах: вопрос формы и содержания, новый быт. Читал он там и письмо Горькому, и стихи Сергею Есенину, и сатирические стихи.
Маяковский интересовался, понятны ли его стихи этой аудитории, нет ли непонятных слов. Говорил о том, что он хочет, чтоб его понимали и рабочие, и крестьяне, вся молодежь, все читающие газеты.
Приводил пример, как в двадцать третьем году в "Крестьянской газете" во время сельскохозяйственной выставки всё писали — павильон, павильон. И даже не объяснили своему читателю, что значит это слово. И когда спросили одного крестьянина: знает ли он, "что такое павильон", тот ответил: "Знаю. Павильон — это тот, кто всеми повелевает".