А танец правда был сделан очень хорошо. Очень скупо, несколько движений, не беспорядочных, а собранных, очень выразительных. И еще — слышу — говорят об этом спектакле и о трагедии "Владимир Маяковский" как о значительном явлении, — и счастлива.
--
В 1913 году весной, когда я готовилась на аттестат зрелости, читала Юлия Цезаря, вперемежку со всеми писателями, поэтами современности, на улицах Минска появились афиши — "едет Сологуб"[13]. Сологуб в то время занимал довольно почетное место у меня на книжной полке. Была ранняя весна, была невероятная, жадная молодость! Я бежала домой и пела: "Едет Сологуб!"
Поздно ночью, когда все в доме спали, я написала большое письмо, в котором был дан "анализ" творений Сологуба с точки зрения восемнадцатилетнего человека. Приписано Сологубу было много: и любовь к человеку, и рвущаяся через край радость жизни, и борьба со старым бытом за новую жизнь, за чистоту человеческих отношений к человеческому телу и духу… через отрицание всяческой тьмы… Что-то, вероятно, очень сумбурное, но искреннее и неожиданное самому Сологубу.
С ним приехал прилизанный, с прямым пробором Игорь Северянин[14], который пел скрипучим неприятным голосом свои поэзы. Фешенебельные дамы, сидевшие с нами (я была с сестрой) в одном ряду, катались в истерике от смеха. Я сердито шикала на них, но и самой мне было довольно весело. Казалось новым, а поэтому защищалось. Все же мы с сестрой тоже подфыркивали. Уж очень голос был нехороший.
Письмо Сологубу я отдала до начала лекции, которую прочла Чеботаревская[15], и была немного разочарована, увидев розового, лысого, в бородавках человечка. Все же я ему сказала, что я его очень люблю. "Единственное выражение любви есть поцелуй", — возвестил он. И так как задерживающие центры у меня в этот момент не работали — я его поцеловала. Он познакомил меня с Северяниным, и Северянин обещал мне прислать "Громокипящий кубок".
Редактор местной либеральной газетки потом рассказывал мне, что Сологуб, прочтя мое письмо, кричал: "Дайте мне ее!" Но письмо было без подписи.
Уж очень, верно, было ему занятно увидеть себя в неожиданном для него самого ракурсе.
Осенью 1913 года в Петербурге я зашла к Северянину. Он подарил свой "Громокипящий кубок" с надписью "Софье Сергеевне Шамардиной — ласково и грустно автор И. Северянин". На поэзоконцертах его бывала редко, но домой к нему в тот сентябрь заходила. Было довольно грустно от грустного лица жены, от вздохов матери. Иногда плакал ребенок. И мать, и жена с ребенком, когда у Северянина кто-нибудь был, сидели в соседней комнате. Входить им в комнату Игоря было нельзя.
До встречи с Маяковским общество Северянина все же доставляло мне удовольствие. Девчонке нравилось его влюбленно-робкое отношение. Оно меня не очень волновало, скоро я стала принимать его как должное, тем более что почтительная влюбленность его меня не пугала. Бывало приятно забежать к Северянину, послушать приятные неволнующие стихи, выпить чаю с лимоном и коньяком, поговорить о поэтах. По Северянину, кроме Игоря Северянина в русской литературе было еще только два поэта — Мирра Лохвицкая[16] и Фофанов[17]. Потом был признан еще Брюсов. И однажды он нечаянно "открыл" Пушкина, прочитав "Я помню чудное мгновенье". Конечно, это был наигрыш.
В комнате бамбуковые этажерочки, маленький, какой-то будуарный письменный столик, за которым он бездумно строчил свои стихи. Очень мне не нравилось и казалось унизительным для поэта хождение его по всяким высокопоставленным салонам с чтением стихов.
После моего знакомства с Маяковским Северянин признал и Маяковского. Я уж не помню, как я их познакомила. Маяковский стал иногда напевать стихи Северянина. Звучало хорошо. Кажется, были у них общие вечера и на Бестужевских курсах. Смутно вспоминаю об этом.
Когда я уезжала в Минск, провожали меня Северянин с голубыми розами и Маяковский с фиалками. Маяковский острил по этому поводу и шутя говорил: "Тебя провожают два величайших поэта современности". А у Северянина было трагическое лицо.
Уехать мне в Минск пришлось вот почему: когда моя дружба с Маяковским приняла характер отношений, не совсем приемлемых для общепринятой морали (скажем так), я очень старательно избегала встречи с Чуковским, чтоб не пришлось ему все рассказывать. Я перестала к нему заходить в дни его приезда в Питер в его номерок в "Пале-Рояле", где он, бывало, довольно уныло жевал сырую морковку и тонким голосом говорил о пользе ее. А когда хозяйка моя васильеостровская решила со мной расстаться, я вернулась в семью друзей моей сестры Станюковичей (В. К. Станюкович — сын писателя Станюковича). Но так как Маяковский звонил и днем и ночью, это наводило моих хозяев на грустные мысли. Сестра моя получила письмо от Станюковича — "за Соней охота, ее надо забрать домой". А я собралась и уехала в Гатчину к моей гимназической преподавательнице французского языка.
Помню полутемный пригородный поезд — еду в Гатчину. Настроение тяжелое в связи с внутренним разладом с самой собой по поводу Маяковского.
В соседнем купе группа молодежи. Спорят с каким-то почтенного вида, в мягкой шляпе, с длинными волосами человеком — о футуристах, о Маяковском. Господин в шляпе возмущается, а молодежь сбрасывает с парохода современности и Пушкина, и Толстого. Кто-то начал читать Маяковского. Встреваю в спор на стороне молодых. Господин с длинными волосами возмущенно уходит. Мы провожаем его дружным смехом.
И на основе любви к поэту Маяковскому в вагоне этом возникает у меня многолетняя дружба с Алешей Грипичем, учеником Мейерхольда, впоследствии режиссером. Это он читал стихи Маяковского в вагоне и спорил в защиту футуристов.
Этот вагонный спор, случайно возникший между незнакомыми людьми, между молодыми и старыми, очень характерен для тогдашних литературных настроений, симпатий. И споры, возникавшие вокруг Маяковского, носили остро волнующий, социальный характер.
Это уже тогда определяло Маяковского, едва только входившего в литературу. Уж он-то не "чирикал серенький, как перепел".
--
Чуковский, не найдя меня ни на Васильевском острове, ни у Станюковичей, заволновался. Через некоторое время я нашлась, и приятель К. И., которому он поручил разыскать меня, дал в Куоккалу, по условию с К. И., телеграмму такого содержания: "Потерянная рукопись найдена".
Пришлось исповедоваться. Теперь-то я знаю, что не нужно было этого делать. В развитии дальнейших наших отношений с Маяковским нехорошую роль сыграл К. И. со своей бескорыстной "защитой" меня от Маяковского.
Тут была даже клевета (хотя, может быть, он и сам верил в то, что говорил). Во всяком случае, старания К. И. возымели свое влияние на сугубо личные мои отношения с Маяковским. Не хочется об этом вспоминать. Помню свое глупое, гадкое, отвратительное поведение, когда избегала встреч с Маяковским. Помню, как однажды он, нигде не найдя меня, пошел в "Бродячую собаку" и уговаривал уйти оттуда. "Если не хочешь идти со мной, все равно уходи отсюда. Не оставайся. Здесь же все заплевано. Не ходи сюда".
Ушел он тогда один. Этот случай помню всегда со стыдом.
Все же встречались и дружили крепко. Бывали вместе у Северянина. Помню один вечер у него: слушаю Маяковского и Северянина, по очереди читающих свои стихи. Маяковский под Северянина "поет" какие-то стихи Северянина и спрашивает, похоже ли. Северянин не знал о наших с Маяковским отношениях.
--
Моя "исповедь" перед К. И., которого я очень любила, происходила, вероятно, в январе 1914 года. Было очень холодно. Поздний вечер. К. И. таскал меня весь день с собой. Он тогда начинал свою работу над Некрасовым, поэтому разыскивал людей, которые могли иметь какое-нибудь отношение к Некрасову, к его рукописям, к его переписке, воспоминаниям о нем. Я покорно таскалась за ним по каким-то домам, терпеливо ждала в каких-то полутемных гостиных, грустно пила чай, пока он расспрашивал, записывал, договаривался. Завершение "исповеди" было в Куоккале, в дачной бане Чуковского. Домой меня нельзя было пригласить из-за Марии Борисовны. Хорошо, что баня в этот день топилась. Он принес туда свечу, хлеба, колбасы и взял слово, что с Маяковским я больше встречаться не буду, наговорив мне всяких ужасов о нем.