От этих времен у меня чудом сохранилось несколько Володиных писем из Петрограда[5]. Коротенькие строчки воскрешают далекий мир, дружбу с "дядей Володей", которого я, очевидно, тогда посвящала во все мои переживания и романы. "Рад, что ты поставила над твоим И. "точку". Если б не эта фраза, я бы об И. никогда и не вспомнила, не вспомнила бы и всей атмосферы отношений с Володей, откровенности, взаимной преданности. Я знала, я твердо знала, что за Маяковским надо следить, что он не просто поэт, а поэт воинствующий, что он не просто человек, а человек, несущий в себе всю боль человеческую, и что от любви, счастья, жизни он требует невозможного, бессмертного, беспредельного. Всю жизнь я боялась, что Володя покончит с собой. И когда я получила от него письмо (19.12.16) со строчкой из "Облака" — "уже у нервов подкашиваются ноги", я бросилась к Станечке: надо ехать спасать Володю! Но Станечка смеялся надо мной, утверждая, что Володя мне это пишет оттого, что ему не с кем ходить в кинематограф. Мне было девятнадцать лет, и без разрешения матери я еще никогда никуда не ездила, но на этот раз я просто, без объяснения причины, сказала ей, что уезжаю в Петроград.
* * *
От поездки остались в памяти только какие-то обрывки. Полутемная комната, должно быть, та самая, на Надеждинской… Диван, стул, стол, на столе вино…
"…знаю
способ старый-
в горе
дуть винище"…
Володя сидит у стола, ходит по комнате, молчит… Я в углу, на диване. Жду. Молчит, пьет, сидит, ходит… Час за часом… Вот уж и у моих нервов начинают подкашиваться ноги. Сколько времени будет продолжаться эта мука? Зачем я приехала! Ничем я не могу ему помочь и совсем ему не нужна. Вскочила, собралась уходить. Внизу, у подъезда, уже, должно быть, очень долго, меня ждал другой Владимир, Владимир Иванович.
— Куда ты?
— Ухожу.
— Не смей!
— Не смей говорить мне "не смей"!
Мы поссорились. Володя в бешенстве, не отпускал меня силой. Я вырывалась: умру, но не останусь! Кинулась к двери, выскочила, схватила в охапку шубу. Я спускалась по лестнице, когда Володя прогремел мимо меня: "Пардон, мадам…" и приподнял шляпу.
Когда я вышла на улицу, Володя уже сидел в санях, рядом с поджидавшим меня Владимиром Ивановичем. Маяковский заявил, что проведет вечер с нами, и тут же, с места, начал меня смешить, и измываться над Владимиром Ивановичем. А тому, конечно, не под силу было отшутиться, кто же мог в этом деле состязаться с Маяковским? И мы, действительно, провели весь вечер втроем, ужинали, смотрели какую-то программу… и смех, и слезы! Но каким Маяковский был трудным и тяжелым человеком!
Жила я, конечно, у Лили, на улице Жуковского. Это было тогда, когда писалась "Война и мир" и "Человек"…
— Прохожий!
Это улица Жуковского?
Смотрит,
как смотрит дитя на скелет,
глаза вот такие,
старается мимо.
"Она — Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой".
Именно в этот приезд он читал на улице Жуковского, у Бриков, "Войну и мир". Узкая комната в одно окно, диван, на котором Лиля, когда уходили гости, стелила мне постель, рояль и теснота. С немеркнущей ясностью помню голос, выражение лица Володи, когда он читал…
Вздрогнула от крика грудь дивизий.
Вперед!
Пена у рта.
Разящий Георгий у знамен в девизе,
барабаны
тра-та-та-та-та — та-та-та-та-та-та…
Помню барабан собственного сердца, Виктора Шкловского[6], который плакал, положив на рояль тогда кудрявую голову… Вот она, война!
В этот приезд под Новый год у Лили устроили "футуристическую елку": разубранную елочку подвесили под потолок, головой вниз, как люстру, стены закрыли белыми простынями, горели свечи, приклеенные к детским круглым щитам, а мы все разоделись и загримировались так, чтобы не быть на самих себя похожими. На Володе, кажется, было какое-то апашевского вида красное кашне, на Шкловском матросская блуза. В столовой было еще тесней, чем в комнате с роялем, гости сидели вокруг стола, прижатые к стене, блюда передавались через головы прямо из дверей. Были тут Давид Бурлюк с лорнетом, Велимир Хлебников, сутулый и бледный, похожий, как говорил Шкловский, на большую больную птицу, синеглазый Василий Каменский, Кузмин[7]и Юркун[8] и много другого народа. Я сидела рядом с Васей Каменским, у которого лицо было разрисовано синим гримировальным карандашом: синие брови, на одной щеке — синяя птичка. Но для Каменского иллюстрация лица была делом не новым, футуристы нередко выступали в таком виде, и у меня даже сохранилась фотография Каменского с цветочком на щеке. Казанское происхождение фотографии позволяет отнести ее к февралю 14-го года, когда Каменский, Маяковский и Бурлюк ездили по России с докладами о футуризме. Это предположение подтверждается имеющейся у меня фотографией Маяковского с напечатанной подписью: Футурист Владимир Маяковский — и мельче: Электро-Велография, Казань, Воскресенская. Обе фотографии — открытки одного типа.
В этот новогодний вечер, за столом, мой сосед Вася Каменский предложил мне руку и сердце. Предложение это было если и не принято, но немедленно оглашено, и Васю Каменского уже все звали не Васей, а женихом.
* * *
Когда я вернулась в Москву, то тут же возник и Вася Каменский. Он восхитительно рассказывал моей матери про красоты своего имения Каменка на Урале, но так бесконечно длинно, что я оставляла его с мамой, а сама уходила по своим делам. Приехал в Москву и Володя и, постоянно заставая у меня Васю, с беспокойством следил за его маневрами и говорил моей матери, замученной Васиным красноречием: "Елена Юльевна, не верьте ему, у него на Урале всего один цветочек!" И для вящего доказательства Володя поднимал один палец. Мне же поистине было тогда не до Васиных рассказов, предложений, Урала… В то время, накануне революции, моя судьба сошла с рельс. Но я уже Володе своих тайн не поверяла: было ясно, что он все рассказывает Лиле. А жизнь как будто шла по-прежнему: я ходила на курсы, сдавала зачеты, встречалась с друзьями.
Петроградские и московские воспоминания… Помню разговор с Володей о задуманном им романе, который должен был называться "Две сестры" (название на него похожее, близкое к "Трем сестрам", как "Война и мир", название поэмы, которая тогда писалась близко к "Войне и миру"). То вспоминается еще одна отчаянная ссора с Володей, все из-за того же самого Владимира Ивановича, с которым я ушла справлять его именины, а Володя требовал, чтобы я справляла его, Володины, именины дома, с Лилей. Когда я вернулась, он был так разобижен, что не хотел мне даже руки подать, — мирила нас Лиля. То вспомнится, как Володя привел ко мне Асеева и с ним — стихи:
Оксана! жемчужина мира!
Я воздух на волны дробя,
На дне Малороссии вырыл
И в песню оправил тебя.
В тихой квартире в Голиковском переулке я слушала стихи и восторженные рассказы Асеева об Оксане, одной из сестер Синяковых[9], оживших позднее также и в стихах Хлебникова, в его "Синих оковах".
Хлебников, Маяковский, Каменский, Асеев, Крученых… Они нарушили в поэзии повторность буквы Б… Брюсов[10], Бальмонт[11], Белый[12], Блок[13]… мой поэтический пейзаж дореволюционного периода. С каким наслаждением я слушала Асеева! Но над всеми, над всей поэзией того времени продолжал для меня царить Маяковский. И когда в феврале 18-го года в Политехническом музее были "выборы короля поэтов" и "королем" провозгласили Северянина, а не Маяковского, я волновалась необычайно. Сравнивать Северянина или Вертинского с Маяковским! Сравнивать их поэзию, похожую на "ананасы в шампанском", с их девушками, "кокаином распятыми в мокрых бульварах Москвы"… с поэзией Маяковского! Сам Маяковский стоял на эстраде бледный, растрепанный, перекрывая шум бушевавшей аудитории уже охрипшим от крика голосом!