Забавно, но с возрастом Эмиль почти перестал ощущать запахи. Да и улицу он теперь воспринимает иначе, не так, как раньше, когда все происходящее на ней казалось ему непрерывным, вечно меняющимся спектаклем. Тогда он плыл в толпе, и у него было чувство, что он является частицей общности, участвует в некоей симфонии, и каждая нота, каждое цветовое пятно, каждое дуновение, жаркое ли, холодное ли, восхищали его.
Эмиль не смог бы сказать, когда все переменилось. Наверно, происходило это постепенно и незаметно, по мере того как он старел. Он ведь не замечал, что стареет. И не чувствовал себя стариком. Более того, подумав как-то о своем возрасте, удивился. Нет, он не стал ни мудрее, ни безразличнее. В нем сохранилось еще много ребяческого – мысли, жесты, пристрастия мальчишки, каким он некогда был.
На площади Сен-Жак Эмиль купил утреннюю газету и за завтраком быстро проглядел ее. Маргарита подолгу сидела наверху за туалетом. Четыре года назад, когда они еще разговаривали, Эмиль заметил, что, принимая ванну, опасно закрываться на задвижку: если ей вдруг станет плохо, никто об этом не узнает. И даже теперь, хотя они находились в состоянии войны, у него осталась привычка прислушиваться, как там дела в ванной. Это было несложно, потому что ванная находилась прямо над кухней. Канализационный стояк проходил за буфетом, так что было слышно, когда ванна опорожнялась.
Эмиль выпил два стакана вина; пил он из толстенного стакана, какие в ходу в деревне. Третий он выпьет попозже, когда сходит за съестным.
На часах было четверть восьмого. Эмилю казалось, что по утрам они тикают громче, чем днем. Кроме того, он давно обратил внимание, что тиканье у них более частое, чем у часов в гостиной, и это странно: и те, и другие показывают одинаковое время.
Спустившись в подвал, освещенный свисающей с потолка тусклой лампочкой, Буэн выкурил первую за день дешевую итальянскую сигару. Потом с четверть часа колол дрова: он покупал кругляки, они обходились гораздо дешевле колотых.
Наложив корзину поленьев, он отнес ее в гостиную и занялся требующим кропотливого терпения делом – стал растапливать камин, а заодно слушал по портативному приемнику последние известия. В сущности, они его ничуть не интересовали. Это была просто привычка, что-то вроде камешка, каким отмечают дни. Эмиль услышал, как наверху Маргарита прошла в столовую, затем в кухню. На улице висел белесый туман, моросило.
Эмилю не было необходимости следовать за женой: его продукты были закрыты на ключ в шкафу. Сейчас Маргарита варит кофе. Она пьет кофе без кофеина, так как убеждена, что у нее больное сердце. А может, для нее это своеобразное алиби, повод жаловаться и делать страдальческую физиономию?
Обычно она выпивает чашечку кофе с молоком и съедает несколько сухариков с маслом, так что после завтрака ей, как правило, не приходится мыть тарелку.
Огонь в камине понемножку разгорался. Хотя по-настоящему еще не развиднелось и на улице было сумрачно, Эмиль погасил в гостиной свет, после чего поднялся на второй этаж застелить постель. Делал он это старательно, тщательно разглаживая все складки на простынях, одеяле и пододеяльнике.
У Маргариты было время пройти по лестнице. Встречаясь, они не здоровались, даже не смотрели друг на друга. Каждый шел своей дорогой и даже искоса, даже украдкой не глядел на другого, кроме, пожалуй, случаев, когда был уверен, что его не поймают на этом.
Маргарита старела. Разумеется, когда они познакомились, она была уже не молоденькой, а дамой в годах, излишне, может быть, хрупкой, хотя, возможно, такое впечатление возникало из-за ее манер. У нее была свежая розовая кожа, и свежесть эта еще более подчеркивалась шелковистыми седыми волосами и постоянно ласковым, благожелательным выражением лица.
Лавочники с улицы Сен-Жак восхищались ею и уважали. Она не принадлежала к их среде. В этом квартале, где ее отец некогда застроил домами тупик, носящий его имя, Маргариту считали аристократкой. Более тридцати лет она прожила с человеком такой же породы. Ее муж был музыкантом, артистом, первой скрипкой в оркестре Оперы, и каждый вечер соседи видели, как он выходит из дома во фраке и черной накидке; очень долго он не мог расстаться с привычкой носить цилиндр. У него была точно такая же неопределенная добрая улыбка, вежливость – такая же застенчивая, но в то же время чуть-чуть снисходительная.
– О это прекрасный преподаватель! Один из его учеников в этом году получил первую премию в консерватории…
В ту пору тупик по многу часов подряд оглашали одни и те же музыкальные фразы, разучиваемые на скрипке, а прекрасный преподаватель аккомпанировал им на фортепьяно.
Фортепьяно все так же продолжало стоять в углу гостиной, заставленное фотографиями и безделушками. Маргарита играла на нем, пока не умер первый муж, но, возвратясь с похорон, решила никогда, больше не прикасаться к инструменту. Поначалу Буэн настаивал, просил ее поиграть. Но она отвечала с ласковой непреклонностью:
– Нет, Эмиль. Это его рояль. Это часть его жизни. Как-то раз Буэн поднял крышку и стал тыкать пальцем в клавиши из слоновой кости; Маргарита тут же ворвалась в гостиную, возмущенная, не понимающая, как он осмелился на такое святотатство. Для нее рояль был частицей первого мужа. Он был такой же священной реликвией, как запертая в шкафу скрипка. Да, конечно, теперь другой мужчина спит в комнате, которую Фредерик Шармуа делил с нею более тридцати лет. И этот мужчина моется в той же ванне. Первое время Маргарита и Эмиль пытались даже вступить в интимные супружеские отношения.
Ничего у них не вышло. Оба они были робки, обоих не отпускало ощущение, что в их возрасте все то, что они так неловко пытались проделать, выглядит нелепо, превращается в пародию. А может быть, Маргарита воспринимала это как кощунство? Буэн и сейчас видит ее закрытые глаза, плотно сжатые губы. Она была покорна. Она ведь вышла замуж, и ее новый муж имеет право на ее тело. Но оно оставалось напряженным, сопротивлялось.
– Ну почему ты?.. Тебе же хочется.
– А тебе?
– Не знаю…
Возможно, она тоже испытывала желание. И может быть, иной раз ночью ей снились радости, которые она некогда знала. Но в момент, когда нужно было отдаться, все ее существо восставало против этого.
– Привыкнем…
Они пытались много раз.
– Я думал, ты меня любишь.
– Я тебя правда люблю. Прости меня.
– Что тебе мешает?
Но она только повторяла:
– Прости меня. Я не виновата.
И на ресницах у нее дрожали слезы.
Ничего так и не уладилось, напротив, пошло еще хуже. Буэн видел: стоит ему приблизиться к ореховой кровати, как Маргарита вся сжимается, взгляд ее становится жестким, почти ненавидящим.
Он был самец, животное, думающее только о своих удовольствиях. Маргарита страдала даже от того, как он расхаживает тяжелой походкой по дому, где когда-то царили сдержанность и тонкость. Она не переносила запаха его сигар, и с самого начала он выходил курить за дверь.
А кот внушал ей прямо-таки суеверный ужас. С первых же дней он неотступно смотрел на нее, словно пытаясь постичь, какое место она занимает в их жизни – его и хозяина. Порой он ходил по пятам за нею по всему дому, вверх и вниз по лестнице, и его золотистые загадочные глаза, казалось, все время задавали ей этот вопрос. Спал кот в ногах у Буэна, но не засыпал до тех пор, пока непонятное существо, лежащее на соседней кровати, окончательно не затихало.
Хозяйством в ту пору занималась Маргарита.
– Ты не пойдешь прогуляться?
Она не любила, когда Буэн торчал дома во время уборки. Он надевал кепку и отправлялся бродить по улицам, заходя иной раз очень далеко; размеренно и неторопливо шагая, он порой добирался по набережным до квартала, где когда-то жил.
Буэн не чувствовал себя ни счастливым, ни несчастным. Он заглядывал в бистро, выпивал стаканчик красного, как некогда на стройке во время перерыва. Разница заключалась лишь в том, что тогда он был среди людей, похожих на него, покрытых так же, как он, пылью или грязью. Они говорили громкими голосами, смеялись, чокались.