Я встал в линейку за Шоном Уэланом, бросил ранец наземь. Рядом со мной никто не становился. Тут явился Хенно.
— Встаньте ровнее, пошевеливайтесь.
И пошёл вдоль рядов, пересчитывая. Рядом очутился Дэвид Герахти, опирающийся на костыль. Он вертел головой, притворяясь, что следит за Хенно.
— Идёт, гад.
С трудом выпрямил спину.
— Трудная работа — школьников считать.
Я уставился на губы Дэвида Герахти. Неподвижные, чуть-чуть приоткрытые.
Сесть со мной выпало Злюку Кэссиди. Он даже не смотрел на меня, один Кевин смотрел. Губы его ходили ходуном.
Бойкот.
Бойкот? Годится. Я только о том и мечтал: побыть в одиночестве. Правда, смущало, сколько стараний все они прикладывают, чтобы я очутился один. Куда бы я ни глянул, все знай отворачивались. Это даже надоедало. Тогда я стал разглядывать Шона Уэлана и Чарлза Ливи: им было до лампочки. На Дэвида Герахти: совсем сдурел, послал мне воздушный поцелуй.
Все остальные…
Я перестал их рассматривать. Бойкотировать можно только того, кто не хочет, чтобы его бойкотировали.
— Победил? — спросила маманя. Я знал, о чём она, и всё же переспросил:
— Чего-чего?
— В драке.
— Ну да.
Маманя не сказала «отлично», но подумала.
— И с кем дрался?
Я уткнулся взглядом ей в плечо.
— Не расскажешь?
— Не-а.
— Ну, ладно.
Я пошёл прятаться в сушильный шкаф, полез через бак с горячей водой. От бака шёл жар. Главное, не касаться горячего ногами. Подставил стул, вскарабкался на верхнюю полку. Полотенца банные и кухонные. Высунувшись из шкафа, я отпихнул стул от дверцы. А теперь акробатический трюк: высунувшись ещё дальше, я поддел дверцу и захлопнул её за собой. Изнутри нет ручки. Приходится просовывать пальцы между планками. Свист дверцы в воздухе; щелчок.
Кромешный мрак. Никакого света ни в самом шкафу, ни из щёлочек. Проверял себя на вшивость. Не страшно. Зажмурился, посидел с минуту, открыл глаза. Кромешный мрак, а всё равно не страшно.
Конечно, я понимал, что это не по-настоящему. Что снаружи тоже темно, посветлее, чем здесь, но намного страшнее. Всё я понимал. И тем не менее был счастлив. Темнота сама по себе — пустяки, ничего в ней жуткого нет. Мне нравилось в сушильном шкафу, особенно лежать на полотенцах, куда приятнее, чем под столом. Я просиживал там часами.
Он пришёл домой с работы, как все приличные люди. Пообедал. Рассказал мамане про бабку, которой сделалось дурно в поезде.
— Бедняжка, — посочувствовала маманя.
Вроде всё как вчера. Костюм, рубашка, галстук, ботинки — никаких отличий. Я так пялился на его ботинки, что вилку уронил. Чистые, как обычно! Вилку я поднял. Да и щёки и подбородок, были совсем не чёрные от щетины. Обычно вечером папаня весь обрастал, а утром брился. Раньше он любил щекотать нас колючими щеками.
— Идёт глава семьи — лицо его как тёрка!
Мы разбегались кто куда, но нам всё равно нравилась щетина.
А щетины-то никакой и не было. Мягкие, свежевыбритые щёки. Утром он не побрился.
Я его вычислил. От этой мысли мне полегчало. Я съел всю морковку.
Я сидел в сушильном шкафу, слушал голоса мамани и девочек. Задняя дверь была открыта, и Кэтрин ползала туда-сюда по лесенке. Я прислушался: Синдбада куда-то чёрт унёс. Папани не было слышно. Темным-темно, только тонкий проблеск света из-за двери. На улице — не дома. Ветер, и дождь, и холод, и незнакомые люди. И темнота, с которой надо сражаться. Оденусь потеплее, прихвачу фонарик для защиты от животных. Да, от ночных животных. Моя ветровка — не забыть капюшон — не промокну. Сражаться буду только с темнотой, и победа останется за мною. Темноты я нисколько не боялся, даже любил. Это признак взросления: когда без разницы, что темно, что светло.
Я почти уже подготовился. Спёр открывашку. Оказалось — плёвое дело. Даже в карман прятать не пришлось. Содрал ценник и, небрежно держа в руке, вроде бы с открывашкой и зашёл, выбрался наружу. Затем уволок из дому две консервные банки: бобы и ананасы в сиропе. Много сразу брать побоялся, чтобы не заметила маманя. Ананасы эти дурацкие много лет стояли в шкафу. Кстати, я нашёл, где маманя хранит трусы, носки, фуфайки и тому подобное — на верхней полке сушильного шкафа. Приставляй стул, залезай и бери что хочешь. Не хватало только денег. Я копил по два — по три пенса, но всё ещё не накопил. Только бы отыскать сберегательную книжку, и всё. И убегу.
Я не скучал по тем, с кем раньше разговаривал, только немножко по самим разговорам. Оказывается, до чего я любил разговоры! Но болтать ни с кем не пытался. Все были за Кевина, особенно Джеймс О'Киф. Он прямо в голос вопил:
— Бойкот!
Лайам с Эйданом оказались умнее: не отворачивались, отвечали на вопросы. Вид к них был нервный и печальный: они-то понимали, что такое бойкот. Иэн Макэвой сам на себя был не похож: ухмылялся одной стороной рта. Обходил меня этаким кружным путём, как будто хочет подойти, а потом передумывает. Наплевать, этот-то никогда ничем не был. Чарльз Ливи вёл себя как всегда. Никто со мной не заговаривал, никто.
Никто, кроме Дэвида Герахти. Его было не унять. Мы сидели друг напротив друга, по сторонам прохода, и Дэвид Герахти перегнулся, навалясь на парту, прямо под носом у Хенно.
— Наше вам.
Хочет меня рассмешить.
— Наше вам с кисточкой.
А ведь Дэвид Герахти сумасшедший. Я даже задумался, не строит ли он из себя калеку нарочно, потому что не хочет быть с ногами, как все остальные. Он паясничал не чтобы меня повеселить, не чтобы самому развеселиться. Просто паясничал, и точка. Абсолютно невменяемый, полностью сам по себе. Даже больше сам по себе, чем Чарлз Ливи; незачем курить, незачем, чтобы мы завидовали, как он лихо прогуливает.
— Славный денёк, славный денёк, — и Дэвид Герахти защёлкал языком, — Да-с-сэр, должок-с.
Он опять защёлкал языком.
— Говно, говно, ёб, ёб, хуй, хуй.
Я засмеялся от неожиданности.
— Фу, гадкий мальчик.
Маленькое перемирие. Я стоял один как перст. Вокруг никого, какой смысл друг друга бойкотировать. Я искал глазами Синдбада. Просто увидеть брата хотелось.
Я услышал прежде, чем ощутил: сначала свист разрезаемого воздуха, потом сильный удар по спине. Я покачнулся, упал лицом. Боль была настоящая. Я перекатился на спину. Это Дэвид Герахти врезал мне костылём. Полоса боли горела на спине, и свист удара ещё стоял в ушах.
Дэвид плакал. Руки его тряслись так, что не получалось правильно взять костыли. Он по-настоящему плакал, не сводя с меня взгляда.
— Кевин просил тебе передать.
Я встал на шаткие ноги. Дэвид перехватил костыли поудобнее и заскакал к сараю.
Я упустил возможность сбежать. Папаня сбежал первый. И закрыл за собою дверь: не хлопнул, именно закрыл. Да, вот так. Нутром чуял я: не вернётся. Просто закрыл дверь, точно в магазин собрался. Правда, дверь передняя, а мы сами не ходили через переднюю дверь, только гостей пускали. Не хлопнул, просто закрыл за собой. Только что стоял человек, а осталось очертание из-за стекла. Постоял секунду — и ушёл. Ни чемодана не взял, ни куртки, но я-то всё понимал отлично.
Рот у меня открылся сам собой, и я вроде бы взвыл, а на самом деле — ни звука. И такая боль в груди, слышно, как сердце работает, качает кровь, стучит вроде старого насоса. Собирался поплакать, даже казалось, что уже реву. Ан нет. Всхлипнул разок, и всё.
Он опять ударил. Я видел его, он видел меня и всё-таки ударил её по плечу.
— Слышишь, слышишь меня?!
На кухне. Я зашёл хлебнуть воды и увидел, как мама падает на пол. Он увидел меня. Разжал кулак. Покраснел. Как будто бы это он попал в беду. Хотел что-то мне сказать, но промолчал. Он уставился на маманю и всё двигал как-то странно руками — будто хотел поставить её обратно на то же место, где она только что стояла.
— Что ты хочешь, солнышко? — Маманя даже не держалась за плечо и не плакала.
— Воды попить.
Ещё не стемнело, рано драться-то. Хотелось извиниться за то, что пришёл не вовремя. Маманя налила мне кружку всклень. Было воскресенье.