— Бог его любит, — бормотала она вроде бы про себя, но так, чтобы я слышал.
Маманя заговорила о дяде Эдди во время обеда, и я тут же встрял:
— Его Бог любит!
Папаня дал мне подзатыльника.
Дядя Эдди был хоть и не одноглазый, но всё равно он вылитый Сесил, потому что один его глаз всегда сощурен. Папаня утверждал, дескать, это потому, что дядя Эдди любил подглядывать в замочную скважину.
Мы видели мышей. Я-то не видел, только слышал, но всё равно говорил, что видел. Кевин видел стадо мышей. Зато я видел раздавленную крысу со следами шин на спине. Мы её поджигали-поджигали — не подожглась.
Однажды мы сидели под стрехой, а тут зашёл дядя Эдди. Он не знал, что мы в амбаре. Мы задержали дыхание. Дядя Эдди пару раз обошёл амбар и умчался. Открытая дверь была будто вырезана из света. Такая тяжёлая раздвижная дверь из гофрированного железа. Амбар весь был из гофрированного железа. Мы сидели так высоко, что доставали руками до крыши.
Вокруг амбара вырастали скелеты домов. Дорогу расширяли, и около побережья громоздились пирамиды труб. Расширят — и получится шоссе, в аэропорт с ветерком кататься. Кевинова сестрица Филомена однажды сказала, что амбар — как маманя всех домов и за ними присматривает. Мы ответили, что ей, Филомене, пора в психушку сдаться добровольно, а ведь она правду говорила: амбар был вылитая маманя всех домов.
Из города примчались три пожарных бригады, но с огнём не справились. Горело всю ночь, а вдоль по дороге неслись потоки воды. На следующее утро мы проснулись, пожар уже кончился, но маманя не пустила нас, нечего, мол, глазеть на пепелище, я, мол, слежу за вами внимательно, не вздумайте удрать. Я залез на яблоню, только мало высмотрел. Яблонька была хилая, яблочки росли на ней коростовые, а листьев зато пропасть.
Пошёл слух, что неподалёку от амбара нашли коробок спичек. Мамане рассказала миссис Паркер, чей коттедж. Мистер Паркер работал трактористом у Доннелли. Каждую субботу он ходил с дядей Эдди в кино.
— Снимут теперь отпечатки пальцев, — рассказывал я мамане.
— Да, да снимут…
— Снимут отпечатки пальцев, — рассказывал я уже Синдбаду, — И если найдут на спичках твои отпечатки, придут, арестуют тебя и посадят в детскую колонию, в Артейн.
Мелкий и верил, и не верил.
— Будешь преступникам на зубариках играть, губы у тебя очень подходящие, — издевался я.
Глаза брата наполнились слезами; В эту минуту я его ненавидел.
Поговаривали, что дядя Эдди сгорел заживо. Миссис Бёрн из двух домов шёпотом рассказывала мамане. Обе крестились.
— Наверное, там ему будет лучше, — всё повторяла миссис Бёрн.
— Да, да, конечно, — соглашалась маманя.
До смерти хотелось сбегать к амбару, посмотреть обгорелого дядю Эдди, если, конечно, его ещё не увезли. Мама накрыла нам стол в саду. Вернулся с работы папаня — он работал на поезде. Маманя сразу ушла из-за стола, чтобы переговорить с ним без наших любопытных ушей. Я понимал, что она рассказывает про дядю Эдди.
— Серьёзно, что ли? — переспросил папаня.
Маманя кивнула.
— А меня сегодня нагнал по дороге, и даже ничего не рассказал. Только приговаривает: славно, славно.
Они помолчали и вдруг оба разом покатились со смеху.
Ничего дядя Эдди не сгорел. Даже не обжёгся.
Амбар облез, перекосился и покорёжился. Одной стены не хватало. Крыша покоробилась, как мятая жестянка, шаталась с противным скрипом. Большую дверь, сплошь почернелую, прислонили к забору. Гарь со стен слезала и слезала, а железо под ней было бурое, ржавое.
Все в один голос твердили, что амбар поджёг кто-то из новых домов Корпорации. Где-то год спустя Кевин объявил, что сам поджёг. Только Кевин врал. Когда амбар горел, он ездил в Коуртаун на праздники. Я ничего не стал говорить Кевину.
И в один прекрасный день по сараю запорхали грязно-рыжие хлопья. Особенно, если ветрено, — что там хлопья! кусками стена отваливается. Идёшь, бывало, домой, а все волосы в красной пылище. И земляной пол тоже стал красный. Амбар ела ржавчина.
Синдбад дал честное слово.
Маманя откинула ему волосы со лба и расчесала пятернёй. Она тоже чуть не плакала:
— Фрэнсис, я уж и так, и этак с тобой, и так, и этак. Ещё раз дай честное слово.
— Честное слово, — промямлил Синдбад, и маманя принялась развязывать ему руки. Синдбад ревел. Я, впрочем, тоже ревел.
Этот дурачина расчёсывал коросту на губах. Маманя, уже не зная, как его отучить, привязала его за руки к стулу. Визгу было! Рожа Синдбада налилась кровью, потом аж полиловела; он так зашёлся в крике, что вдохнуть не мог. Обжёгся бензином из зажигалки, и губы покрылись коростой и ранами. Полмесяца рот у него болел так, что его не видно было под слоем коросты.
Руки Синдбада безвольно повисли по бокам. Маманя поставила его на ноги и скомандовала:
— Ну-ка покажи язык. — Она по языку умела определять, врёт человек или не врёт.
— Не врёшь, Фрэнсис, молодец, Фрэнсис. Ни одного пятнышка.
Синдбад у нас по-настоящему Фрэнсис. Итак, честный Фрэнсис убрал язык, маманя отвязала его, страдальца, но он так обессилел от рёва, что уснул прямо в кресле.
Бегом по взлётной полосе, прыжок и успевай кричи: «Я-лечу-на-дно-морское!» Кто больше успеет выговорить, пока летит, тот выиграл. Победить в этой игре никак ни у кого не получалось. Один раз я дошёл до «морского», но судил Кевин и сказал: мол, у Падди задница окунулась в воду, когда он ещё «дно» не договорил. Я запустил в Кевина камнем, а Кевин запустил камнем в меня. Промахнулись оба.
Когда «Морское око» поглотила гигантская медуза, я спрятался под буфет, такая жуть напала. Сначала вроде бы не боялся, даже заткнул уши пальцами, когда папаня сказал мамане, что смех и грех, такого и не бывает вовсе. Но когда гигантская медуза сплошь облепила подводную лодку, я не стерпел и пополз под буфет. Лежал на пузе перед теликом и даже плакать забыл со страху. Маманя сказала: всё, медузы больше нет, но я не вылез, пока не началась реклама. Маманя сама отнесла меня спать и даже посидела рядом немного. Синдбад уже уснул. Я вставал хлебнуть воды. Маманя запретила мне смотреть эту жуть на следующей неделе, но позабыла про запрет. Как бы то ни было, следующий выпуск оказался вполне безобидный: о сумасшедшем учёном, как он изобрёл новую торпеду. Адмирал Нельсон боксёрским приёмом сразил сумасшедшего учёного, и тот разбил лбом перископ.
— Хлам, — сказал папаня, хотя передачу не смотрел, только слушал. Даже глаза от книжки не поднял, а туда же: «хлам». Это мне показалось противно: издевается ведь. Маманя вязала. Смотрел я один, Синдбаду не позволяли. Поэтому я всегда хвалил передачу Синдбаду, но не пересказывал, о чём она.
Я купался на побережье с Эдвардом Свонвиком, который учился в другой школе. Школа называлась «Бельведер».
— Ну, это же Свонвики, у них всё должно быть наилучшее, — пошутил папаня, когда маманя рассказала ему про миссис Свонвик: что миссис Свонвик вместо масла покупает маргарин.
Маманя очень смеялась.
Эдварда Свонвика в этом Бельведере заставляли носить форменную куртку и играть в регби. Он твердил, что ненавидит и форму, и регби. Учился бы в интернате — понятно бы было, чего страдает, а так — чем плохо, каждый вечер возвращается домой на поезде.
Мы брызгались друг на друга водой — долго-долго, аж самим надоело, уже и хохотать перестали. Наступал отлив, пора было собираться домой. Эдвард Свонвик сложил руки ковшиком и пригнал ко мне высокую волну. Там, в этой волне, оказалась медузища. Огромная колышущаяся прозрачность с розовых жилках, с шевелящейся пурпурной серединой. Я поднял руки кверху и стал от неё уплывать, но щупальца обожгли мне бок. С диким воплем я ринулся из воды. Медуза догнала и ужалила вдобавок в спину; по крайней мере, мне так померещилось, и я опять заорал, не мог удержаться. Дно на берегу было каменистое, неровное, не то, что на пляже. Я кое-как вылез на ступеньки и вцепился в ограждение.
— Называется «Португальский военный кораблик» — сказал Эдвард Свонвик и, обойдя медузу кружным путём, поспешил к ступенькам.