Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А если кексы кончились: пакет «Микадо».

Он разрешил взять полпенни со сдачи, так что я купил леденец. И показал Кевину из-под парты. Дурак я, зря не купил что-нибудь такое, чем можно с ним поделиться.

Когда Хенно велел нам уснуть, Кевин подбил меня съесть леденец целиком. Если выну его изо рта, потому что Хенно пошёл по рядам поверять тетради или просто услышал чавканье, если струшу, то остатки леденца достаются Кевину. Он сполоснёт его под краном, и порядок, есть можно.

Я сунул в рот леденец, и как раз Хенно вышел переговорить с Джеймса О'Кифа маманей. Миссис О'Киф криком кричала. Хенно пристрожил нас и закрыл за собой дверь, но её всё равно было слышно. Джеймса О'Кифа не было в школе. Я мусолил леденец как сумасшедший. Она знай твердила, что Хенно, дескать, к Джеймсу О'Кифу придирается, напридираться не может. Я гонял леденец языком, прижимал языком к щекам изнутри, к нёбу. Леденец размяк, аж не выплюнуть. Я разинул рот: пусть Иэн Макэвой полюбуется. Леденец побелел. Я облизал его. Мой ребёнок ничуть не тупее прочих, кричала миссис О'Киф, я, мол, знакома с некоторыми — нечем похвастаться, нечем. Хенно открыл дверь и снова нас пристрожил. Тише, тише, миссис О'Киф, расслышали мы. И ушёл. Из коридора не доносилось ни звука. Куда-то повёл миссис О'Киф. Все смотрели, как я маюсь с этим леденцом, веселились и переговаривались. Хенно подходил к двери и притворялся, что вот-вот вернётся, но я на этот трюк не купился. Он сто лет болтался за дверью, а когда вернулся, леденец уже легко было проглотить. Победа! Глядя Хенно в лицо, я проглотил леденец и чуть не поперхнулся. Сто лет потом горло саднило. Весь день Хенно был сущий ангелочек. Водил нас на футбольное поле, учил вести мяч. Язык у меня сделался розовый-розовый.

Драки случались постоянно. Уже без ругани, просто драки. Папаня складывал газету и шуршал ею не просто так, а со смыслом, со значением. Маманя, вставая к плачущей Кэтрин или Дейрдре, вздыхала и горбилась не оттого, что устала, а чтобы показать папане: полюбуйся, как я устала. Как в театре. Оба, должно быть, думали: как мы здорово скрываем свои чувства.

Ничего не понимаю. Она красавица. Он славный. Четверо детей родили. Я старший. Глава семьи, когда папаня в отъезде. Маманя подолгу обнимала нас, гладила, уставясь поверх наших голов в потолок. И едва ли замечала, как я отодвигаюсь от телячьих нежностей: взрослый уже. Перед мелким неудобно. А ведь мне до сих пор нравилось, как от мамани пахнет. Но она с нами не нежничала. Она за нас цеплялась.

Он помедлил с ответом, как медлил всегда: притворялся, что не расслышал вопроса. Заводила беседу неизменно она. Он лишь отвечал, помолчав ровно столько, что она вот-вот переспросит, рассердится, закричит. Мука мученская была дожидаться его ответов.

— Падди!

— Чего тебе?

— Ты что, не слышишь меня?

— Что я должен слышать?

— Меня.

— Что-что?

— Меня.

Маманя осеклась. Мы слушали, она это заметила. Папаня считал себя победителем; я, впрочем, был с ним согласен.

— Синдбад!

Ответа нет. Хотя не спит, ясно по дыханию.

— Синдбад!

Ишь прислушивается. Я не шевелился: ещё взбредёт ему в башку, что я подкарауливаю.

— Синдбад! То есть Фрэнсис.

— Чего тебе?

У меня мелькнула мысль:

— Тебе что, не нравится, когда тебя называют Синдбад?

— Не нравится.

— Я не буду больше.

Я помолчал. Синдбад придвинулся поближе к стене.

— Фрэнсис!

— Чего?

— Тебе их слышно?

Ответа не последовало.

— Тебе их слышно, Фрэнсис?

— Угу.

И всё. Больше не выжмешь из него ни звука. Мы пытались разобрать резкий шёпот снизу. Мы, не я один. Слушали мы долго. Тишина ещё хуже гама и грохота: когда кричат, ждёшь, что сейчас замолчат, а когда молчат, ждёшь, что сейчас поднимется крик. Хлопнула дверь: задняя, потому что слышно было, как затряслось стекло.

— Фрэнсис!

— Чего?

— Каждую ночь они…

Синдбад молчал.

— Каждую ночь одно и то же, — решился я.

Синдбад сипло выдохнул. Он часто так сипел, с тех пор как обжёг губы.

— Просто разговаривают, — пробормотал он.

— А вот и нет.

— А вот и да.

— А вот и нет, кричат ведь.

— Нет, не кричат.

— Кричат, — настаивал я, — Шёпотом.

Прислушался — ничего, никаких доказательств.

— Перестали! — сказал он весело и нервно, — Не кричат.

— А завтра опять!

— Неправда, — настаивал Синдбад, — Они просто так разговаривают. Про разные вещи.

Я наблюдал, как Синдбад надевает брюки. Он вечно застегивал молнию, забыв про кнопку сверху, и маялся сто лет с каменным лицом, опустив голову так, что получалось два подбородка. И забыл про рубашку и футболку, пришлось всё заново заправлять. Мелькнула мысль подняться наверх и помочь ему, но я не стал связываться. С мелким ведь как: одно лишнее движение, и он отворачивается к стенке и ну реветь.

— Сначала кнопку, — сказал я совершенно нормальным голосом, — Вон, сверху. Кнопку.

Мелкий не внял и продолжал копошиться. Внизу нежно напевало радио.

— Фрэнсис! — окликнул я.

Мелкий неохотно поднял глаза. Пора о нём, дуралее, позаботиться.

— Фрэнсис!

Он грустно поддерживал штаны.

— Почему ты назвал меня Фрэнсис? — спросил Синдбад.

— Потому, что тебя зовут Фрэнсис.

Hа мордахе мелкого ничего не отражалось.

— Тебя зовут Фрэнсис, — втолковывал я, — тебе не нравится, когда называют Синдбадом.

Он стянул ширинку одной рукой, а другой задёргал молнию. Опять двадцать пять. Скучно и глупо.

— Ты уверен, что не нравится? — спросил я. Опять-таки нормальным голосом.

— Отстань, — сказал Синдбад.

— В честь чего? — изобразил я удивление.

Мелкий молчал. Я зашёл с другой стороны:

— Не хочешь, чтобы и Фрэнсисом называли?

— Отстань, — сказал опять Синдбад.

Я сдался.

— Си-и-инд-ба-а-ад!

— Мамане скажу.

— Ей начхать, — нашёлся я.

Мелкий молчал.

— Ей начхать, — повторил я снова и подождал встречного вопроса «Что это вдруг ей начхать?» В ответ я уже приготовил отборную гадость. Но Синдбад не попался на удочку. Отвернулся и ну подтягивать штаны.

Бить его я пока не стал.

— Ей начхать, — и я приоткрыл дверь спальни.

Ничего, попробуем ещё разик.

— Фрэнсис!

Ноль внимания. Стал напяливать свитер и полностью в нем утонул.

— На колени, смерд, — сказал я и прописал ему дохлой ноги[27].

Мелкий скорчился, ещё не ощутив боли, будто поднимал страшную тяжесть. Я издевался и видел издевательства так часто, что ничего смешного в них уже не чувствовал. Притвориться, что мучаешь кого-то просто шутки ради — это в своём роде самооправдание. Я и назвать его по-человечески не умел, родного брата. Маловат для человеческого имени. Он верещал и верещал, а затих лишь тогда, когда смекнул, что от его верещанья ничего не меняется.

А другой как ткнёт пальцем под рёбра из всей силы, точно ножом, вертит и елейным голоском осведомляется: «Я вас не побеспокоил?». Новая школьная мода, пошло с последнего понедельника. Не дай Бог расслабиться. Лучший друг двинет под дыхало: это шутка, ха-ха. Или схватит за сиську и выкрутит с криком «Ну-ка, свистни!» И кое-кто пытался свистеть. Синдбаду выкручивали сиську и прописывали дохлой ноги одновременно. Все друг друга примучивали и подкалывали, кроме Чарлза Ливи.

Чарлз Ливи никогда никого не задевал. Это и потрясало. Ведь он мог выстроить весь класс в линеечку, как Хенно по пятницам, и всех по очереди размазать по стенке. В присутствии Чарлза Ливи хотелось выделываться, материться на чём свет стоит — лишь бы он поглядел на тебя с уважением.

Они молчали часами. Нестрашно молчали: смотрели телевизор, читали, или маманя вывязывала трудный узор. Я, однако, не нервничал; лица родителей были спокойны.

И вдруг — как раз шёл «Вирджинец» — маманя спросила:

— Этот актёр, где мы его раньше видели?

вернуться

27

Прописать дохлой ноги (ирл., жарг.) — пнуть в голень так, что нога отнимается (примечание переводчика)

43
{"b":"247665","o":1}