Этот Ножкин и решил сделать как лучше. Вместо того, чтобы по дороге пойти, решил угол срезать и побыстрей до нас добраться. И срезал. Возле самого сада втюрился в канаву. Так основательно втюрился, что ни вперед, ни назад. И это у всех на виду. Мишень. Оба танка к тому времени подошли поближе и начали стрелять по ней. Как в тире. А "студер" большой. Если он еще и стоит, то попасть в него не хитро. Накрыли. Эх и вспыхнула он.
А Ножкин уже здесь, быстрей, чем на машине, добрался. Глаза как плошки, хлеборезку раззявил и орет, на фрицев жалуется:
- Они по машине из танков стреляют! Снарядом прямо по мотору попали! - это, значит, вроде того, чтобы я вмешался и фрицам трогать машину запретил.
- Заткнись, - говорю я ему. - Не до тебя. - А он не затыкается, Характер у него такой, что заткнуться не может.
- Она уже горит! - орет он. - Горит! Имущество наше пропадает!
Как будто мы сейчас все бросим, и строем отправимся машину тушить, спасать барахло, что он в нее натащил. Нам теперь драпать надо, и без машины, своим ходом. А он орет, аж уши болят, и панику наводит. Чувствую, словом его не успокоишь. Сунул ему под нос кулак, он сразу все понял и замолчал.
Подхватили мы пушку: двое под станины, двое на колеса, а Ножкин, как самый легкий, на стволе висит, для равновесия. И потащили, родимую, не то чтобы очень быстро, но почти бегом, потому что фрицы близко. А для бодрости и облегчения души, кто как может, кроем шофера, который во всем виноват. Если бы он, как человек, по дороге поехал, мы бы давно фрицам ручкой сделали. Ножкин же уцепился за ствол, гнет его к земле и молчит. Сколько я его знал, первый раз случилось, чтобы он так долго молчал.
Бежим мы, торопимся, сколько есть сил. А сил не так много осталось. И помочь некому, пехота давно драпанула, ее и не видно. Короче, хреново у нас пошли дела, хуже некуда. И фрицы рядом, и пушку не бросишь. Пробежали мы, наверно, с километр. А небо чистое, голубое, как на Первое мая. И конечно, тут же, здрасьте вам - "мессер" прямо на нас выходит. Понятно, что он сейчас делать будет. Мы от пушки шарахнулись кто куда. Я лично в канаву нырнул. Мордой в грязь. Но лежу и не шевелюсь.
Дал "мессер" очередь из всего, что у него есть, и улетел. Я из канавы выбрался, вид у меня еще тот, в кино не пойдешь. Остальные тоже хороши. Но все целы. А что он с нашей пушкой сделал, не поверите. Я такого раньше ни разу не видел. Ствол в двух местах - насквозь. Это же сталь какая у ствола, а он насквозь. И замок заклинил. Пуля щеку казенника пробила и в замке застряла. Совершенно испортил пушку. Но, казенное имущество. Мы ее подхватили, тащим.
Смотрю, опять наш "мессер" летит. Соскучился. Это он круг сделал и снова на нас вышел. Разогнал по канавам. Но на этот раз в орудие не попал и никого из нас не зацепил. Слышим: на задах уже фрицевские автоматчики постреливают. Нам побыстрей отходить надо, а тут еще пушка. Тяжелая, стерва. Чувствую, догонят нас фрицы, и останемся мы здесь все, возле нашей покалеченной и совершенно теперь негодной пушки. Я и говорю своим:
- Орудие разбито, фрицы все равно ею не попользуются, а нам отрываться надо.
И побежали мы, сколько было сил, к своим. Потому что каждая минута дорога. Выбрались в поле. Ориентиры знакомые, сколько раз здесь наступали и отступали. Отсюда и деревня видна, куда нам надо. Добрались до своих без потерь. Как в кино...
Опарин вздохнул и поморщился от боли. Осторожно пощупал пальцами ребра.
- Больно? - посочувствовал Дрозд.
- Да ничего.
- Меня тоже однажды прижало. Зуб сверлили, - ударился в воспоминания Дрозд. - Так болело...
- Сравнил, - осудил его Лихачев. - Зуб вырвал и к вечеру опять ходишь, песни поешь. А здесь ребра, кость. У меня, когда трещина на ребре была, неделю смеяться не мог. А уж чихнуть, так просто невозможно. Недельку придется потерпеть, не меньше.
- Потерплю, - куда было Опарину деваться.
- Дальше что было? - напомнил Бабочкин.
- Так, оно, ничего такого еще и не было. Обычные фронтовые будни. А дальше все и началось, - вернулся к рассказу Опарин. - В той деревне, куда мы добрались, наш полк стоял. Все, что от него осталось. Нашел я комбата, доложил. Тот, как положено, обложил меня за то, что пушку и машину не уберег, заодно и весь расчет обложил, фрицев, конечно, тоже и ушел писать рапорт. А я на кухню. Мои орлы уже там. И мне повар полкотелка насыпал. Сижу я, кашу рубаю и ни о чем не думаю: ни о войне, ни о фрицах, ни о пушке своей. Только о каше. И удовольствие от этого получаю. Только тут подходит какой-то младший сержант.
- Ты, - спрашивает, - сержант Опарин?
- Угу, - киваю я, потому что рот занят.
- Пойдем, вызывают тебя.
- Сейчас, - отвечаю. - Кашу доем и пойду. А кто вызывает?
Он наклонился и потихоньку, чтобы никто не слышал:
- Никаких сейчас. Бросай свою кашу и пошли. Вызывает начальник особого отдела. Понял?!
Понять-то я понял. Но об этой каше я с утра мечтал, и расстаться с ней не мог. Я ему все это объясняю. И советую тоже каши поесть. Повар - мужик хороший, даст. А сержант нервничает.
- Не шути, - и намекает: - капитан шуток не любит.
Я, конечно, сразу до смерти перепугался.
- Если тебе, - говорю, - нашу кашу есть запрещается, то ты, пока я доем, посиди, расскажи, что твой капитан любит и что не любит, чтобы я ему, когда придем, угодить мог.
Он молчит. Правда, сел. Но смотрит на меня, будто собирается вместо каши слопать. Я, вообще-то, хотел у повара добавки взять, так этот гад так на меня смотрел, что аппетит испортил. Доедаю свою кашу и думаю, зачем это я начальнику особого отдела понадобился. Я его до этого вблизи ни разу и не видел, какой с лица, не знаю. Знаю только, что есть такой. СМЕРЖ называется.
- Не СМЕРЖ, а СМЕРШ, - поправил Лихачев. - Смерть шпионам. Со шпионами он борется и уничтожает их до смерти.
- Вот-вот, - согласился Опарин. - Ребята говорили, что к нему по ночам кто-то шастает.
- У нас в полку, где я служил, тоже был такой. И к нему по ночам шастали, - подтвердил Бабочкин. - Это секретные сотрудники докладывают, где что делается. Сексоты.
- А зачем по ночам? - спросил Лихачев. - Мы здесь все свои. Если кто ему помогает шпионов ловить, так чего они прячутся?
- Секретные они, тайно помогают, - объяснил Бабочкин. - Их никто видеть не должен. У нас, на журфаке тоже сексоты были. И тоже тайные. Но мы их всех знали.
- Почему скрываются? - не мог понять Лихачев. - Если они хорошим делом занимаются, так зачем прятаться?
Объяснять это Лихачеву никто не стал, и Опарин продолжил рассказывать:
- Кашу я без аппетита доел, и пошли мы. Заходим в какой-то домик. Младший сержант оставил меня в прихожке, а сам зашел в комнату и дверь прикрыл. Для секретного, наверно, разговора. Потом открыл дверь, пропустил меня, а сам вышел.
Вхожу, посреди комнаты капитан стоит. Капитан, как капитан: две руки, две ноги, нос, рот, уши. А какой-то странный. Сначала я понять не мог, в чем дело, потом понял - глаза у него особенные. Светлые очень. Не голубые, как у Лихачева, и не серые, а вроде бы белые, как у снулой щуки.
Уж не знаю, сколько он смотрел на меня снулыми глазами, но у меня от этого мурашки по спине побежали. Это у них, наверно, прием такой, сначала пугнуть, а потом уже разговаривать. Хотя не могу понять, зачем меня пугать надо. Он, когда почувствовал, что я испекся, пальцем меня поманил, чтобы поближе подошел. Я не могу понять, чего он от меня хочет, но ничего хорошего уже не ожидаю. Подошел... А он шепотом:
- Рассказывай, где твоя пушка, сержант Опарин, и машина где? Фашистам подарил?
Ну, думаю, тайный у нас разговор, и надо, чтобы никто его не подслушал. Тоже шепотом отвечаю:
- Никак нет, товарищ капитан. Машина сгорела, а пушку "мессер" разбил. Мы ее разбитую и оставили. Немцам от нее никакой пользы.
- Ты чего шепчешь? - спрашивает он, но шепотом.