Я чувствовала, что мое присутствие – присутствие такого юного существа – налагает узду на их беседу, что при мне, как и при горничной, прислуживающей за обедом, пока не подадут десерт, они не могут с привычной легкостью рыться в чужом грязном белье и перемывать косточки знакомым. Мужчины с наигранно сердечным видом задавали мне шутливые вопросы по истории и живописи, догадываясь, что я совсем недавно закончила школу и ни о чем другом говорить не смогу.
Я вздохнула и отвернулась от окна. Солнце так много сулило, по морю весело гуляли барашки. Я вспомнила тот уголок Монако, куда я забрела несколько дней назад, покосившийся домик на выложенной булыжником площади. В высокой полуразрушенной крыше было оконце, узкое, как щель. Здесь задержался дух Средневековья, и, взяв с бюро бумагу и карандаш, я набросала рассеянной рукой чей-то бледный профиль с орлиным носом. Суровый взгляд, высокая переносица, презрительно изогнутая верхняя губа. Я добавила остроконечную бородку и кружевной воротник, как в давние, в иные времена это сделал старый художник.
Раздался стук в дверь, и в комнату вошел мальчик-лифтер с конвертом в руке.
– Мадам в спальне, – сказала я, но он покачал головой и ответил, что письмо адресовано мне.
Я вскрыла конверт и вынула листок бумаги с несколькими словами, начертанными незнакомой рукой. «Простите меня. Я был очень груб сегодня». Только и всего. Ни подписи, ни обращения. Но на конверте стояло мое имя, к тому же, что не часто бывало, написанное без ошибки.
– Ответ будет? – спросил мальчик.
Я подняла голову от набросанных наспех слов.
– Нет, – сказала я. – Не будет.
Когда он ушел, я положила письмо в карман и снова взялась за рисунок, но он, не знаю почему, разонравился мне, лицо казалось застывшим, безжизненным, а бородка и кружевной воротник придавали ему маскарадный вид.
Глава IV
На следующее утро миссис Ван-Хоппер проснулась с температурой 38,8° и болью в горле. Я позвонила по телефону ее доктору, он тут же пришел и поставил обычный диагноз: инфлюэнца.
– Вы должны оставаться в постели, – сказал он, – пока я не разрешу вам встать; мне не нравятся тоны сердца. И они не станут лучше, если вы не будете соблюдать абсолютный покой. Я бы предпочел, – продолжал он, обращаясь на этот раз ко мне, – чтобы за миссис Ван-Хоппер ухаживала опытная сиделка. Вам ее будет не приподнять. Недельки примерно две, не больше.
Я считала, что это просто нелепо, и стала протестовать, но, к моему удивлению, миссис Ван-Хоппер с ним согласилась. Я думаю, она с удовольствием предвкушала возню, которую поднимут вокруг нее друзья, их сочувствие, записки и визиты, букеты цветов. Монте-Карло стал ей надоедать, и это легкое недомогание внесет разнообразие в ее жизнь. Сиделка будет делать ей инъекции и легкий массаж, она посидит на диете.
Когда после прихода сиделки я оставила миссис Ван-Хоппер полулежащей на подушках в лучшей ночной блузе на плечах и отделанном лентами чепце… с падающей температурой… она была абсолютно счастлива. Мучаясь угрызениями совести за то, что у меня так легко на душе, я обзвонила ее друзей, отложила чаепитие, которое должно было состояться в тот вечер, и отправилась в ресторан к ланчу по крайней мере минут на тридцать раньше, чем всегда. Я ожидала, что в зале будет пусто, обычно люди собирались к часу. Он и был пуст. За исключением соседнего столика. Это оказалось для меня полной неожиданностью. Я думала, мистер де Уинтер уехал в Соспел. Без сомнения, он спустился к ланчу так рано, чтобы избежать нас. Я уже пересекла половину зала и повернуть обратно не могла. Мы не виделись после того, как расстались вчера у лифта, он благоразумно не пришел в ресторан обедать, возможно, по той же причине, что так рано спустился сейчас.
Я была плохо подготовлена к подобным ситуациям. Я мучительно хотела быть старше, быть другой. Я подошла к столику, глядя прямо перед собой, и тут же была наказана, неловко опрокинув вазу чопорных анемон, в то время как разворачивала салфетку. Вода пропитала скатерть и полилась мне на колени. Официант был в другом конце зала и ничего не заметил. Но мой сосед в тот же миг оказался у столика с сухой салфеткой в руках.
– Вы не можете есть на сырой скатерти, – быстро сказал он, – у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка. – И начал промокать скатерть салфеткой.
Увидев, что у нас какие-то неполадки, официант поспешил на помощь.
– Не важно, – сказала я. – Не имеет никакого значения. Я завтракаю одна.
Он ничего не ответил. Подоспевший официант забрал вазу и разбросанные цветы.
– Оставьте это, – внезапно сказал мистер де Уинтер, – и перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.
Я в замешательстве взглянула на него.
– О нет, – сказала я. – Это невозможно.
– Почему? – спросил он.
Я постаралась найти отговорку. Я знала, что он вовсе не хочет со мной завтракать. Его приглашение было продиктовано галантностью. Я испорчу ему весь ланч. Я заставила себя собраться с духом и сказать то, что думаю.
– Пожалуйста, не надо быть таким вежливым, – умоляюще проговорила я. – Вы очень добры, но, право же, я прекрасно поем здесь, если официант вытрет скатерть.
– Дело вовсе не в вежливости, – не отступался он. – Мне будет приятно, если вы позавтракаете со мной. Даже если бы вы не опрокинули так изящно вазу, я бы все равно пригласил вас.
Видимо, на моем лице отразилось сомнение, потому что он улыбнулся.
– Вы мне не верите, – сказал он. – Не важно. Идите и садитесь, нас никто не заставляет разговаривать.
Мы сели, он передал мне меню и предоставил заняться выбором, а сам вернулся к закуске, словно ничего не произошло.
Он обладал особым, только ему присущим даром отрешенности, и я знала, что мы можем промолчать вот так весь ланч, и это будет не важно, не возникнет никакого напряжения. Он не станет задавать мне вопросов по истории.
– Что случилось с вашей приятельницей? – спросил он.
Я рассказала ему об инфлюэнце.
– Очень сожалею, – сказал он и после секундного молчания добавил: – Вы получили мою записку, полагаю. Мне было очень стыдно за себя. Я держался чудовищно. Мое единственное оправдание в том, что, живя в одиночестве, я разучился себя держать. Вот почему с вашей стороны так мило разделить со мной ланч.
– Вы не были грубы, – сказала я. – Во всяком случае, грубость такого рода до нее не доходит. Это все ее любопытство… она не хочет оскорбить, но так она делает со всеми. То есть со всеми важными людьми.
– Значит, я должен быть польщен, – сказал он. – Но почему миссис Ван-Хоппер причислила меня к ним?
Я ответила не сразу.
– Думаю, из-за Мэндерли, – сказала я.
Он не ответил, и меня вновь охватило то же неловкое и тревожное чувство, словно я вторглась в чужие владения. Почему упоминание о его доме, известном по слухам такому множеству людей, даже мне, удивленно подумала я, неизбежно заставляет его умолкнуть, воздвигает между ним и другими невидимый барьер.
Несколько минут мы ели в молчании. Я припомнила художественную открытку, которую купила однажды в загородной лавке, когда была как-то в детстве в одном из западных графств. На открытке был нарисован дом, грубо, неумело, кричащими красками, но даже эти недостатки не могли скрыть совершенство пропорций, красоту широких каменных ступеней, ведущих на террасу, и зеленых лужаек, уходящих к самому морю. Я заплатила два пенса за открытку – половину карманных денег, которые давались мне на неделю, – а затем спросила морщинистую хозяйку лавки, что это такое. Она удивилась моему вопросу.
– Это Мэндерли, – сказала она, и я помню, как вышла из лавки с ощущением неясной вины, по-прежнему теряясь в догадках.
Возможно, воспоминание об этой открытке, давно потерянной или забытой в книге, помогло мне понять его оборонительную позицию. Ему была противна миссис Ван-Хоппер и подобные ей и их бесцеремонные расспросы. Может быть, в Мэндерли было нечто целомудренное и строгое, обособлявшее его; его нельзя было обсуждать, не боясь осквернить. Я представляла, как, заплатив шесть пенсов за вход, миссис Ван-Хоппер бродит по комнатам Мэндерли, вспарывая тишину пронзительным отрывистым смехом. Наши мысли, видимо, текли по одному руслу, так как он принялся расспрашивать меня о ней.