Она встала, едва не уронив маленького Варфоломея, сделала шаг, второй навстречу супругу, и у самой вдруг все словно поплыло в глазах: стала мягко заваливать навзничь…
В обморочных сумерках чьи-то руки, пляска дверей, голоса, грубый зык Яши, старшего ключника, топот и гам снаружи… Кирилл держал ее за плечи. Мария, медленно приходя в себя, стуча зубами о край ковша, пила терпкий, холодный квас. А уже в горнице полюднело. Суетились, несли сундуки и укладки, сворачивали толстый ковер, уже держали наготове дорожный опашень боярыни, уже укутывали маленького, когда в покой ворвался разбуженный нянькою и едва одетый Стефан:
– Батюшка! Татары, да? Будем драться?
– С Ордой?! – вопросил, бледно усмехнувши, отец. – Бежим, вот!
– Бежим? – Мальчик недоуменно уставился на родителей, только тут приметив гомон и кишение прислуги, торопливый вынос добра и рухляди.
– Нет! – возопил он с отчаяньем и слезами в голосе. – Опять! Опять то же! Батюшка! Ты должон погинуть, как князь Михайло в Орде, вот! – выпалил вдруг Стефан с разгоревшимся лицом, сжав кулаки. – А я… а мы все… – Он не находил слов, но такая сила была в голосе отрока, что Кирилл смутился, отступив.
Испуганная Мария попыталась было привлечь первенца к своей груди, но он упрямо вырвался из разнеживающих материнских объятий и стоял одинокий, маленький и неумолимый, с тем, уже начавшим обозначаться сквозь детскую мягкость, резким обрубом прямого стремительного лица, будто стесанного одним резким ударом топора ото лба к подбородку, с темными провалами очей, «огненосных», – как скоро назовут глаза юноши Стефана, – стоял и не прощал всему миру: себе, родителям, граду Ростову, готовый укорить даже и Господа, ежели б не знал твердо, что нынешнее гибельное позорование Руси есть Божья кара за грехи преждебывших и нынешних русичей…
– Погибнуть, да! И я, я тоже!
– А что будет, когда татары придут, со мною? – вопросила Мария. – И с ним? – указала она на сверток с красным личиком в руках у няньки.
Стефан перевел взгляд с матери на меньшого братца, так некстати появившегося на свет, набычился, не зная, как и чем возразить матери, минуту постоял, пунцовый, закусив губы и сжав кулачки, и вдруг, громко зарыдав, выбежал вон из покоя.
– Беги за ним! – первая нашлась Мария, пихнув в загривок сенную девку. Тут же двое оружных холопов, опомнясь, бросились ловить отрока. Стефан, пойманный ими на переходах, не сопротивлялся, только, пока его несли до возка, бился в отчаянных судорожных рыданьях, запрокидывая голову, храпя и в кровь кусая себе губы…
Нежданный приступ и укоризны сына заставили Кирилла опомниться. Он попытался взять себя в руки. Сняв ключи с пояса, велел выносить дорогое оружие и узорочье из бертьяницы. Но все плыло, проваливало, мутилось в голове, и кабы не Яков, так бы и потекло мимо, нелепо и врозь, рассыпаясь в безобразном, безоглядном бегстве…
Яков поднял на ноги дружину, силой собрал растерянных холопов, повелел запрягать и торочить коней и выпускать на волю скот из хлевов – по кустам разбежат, дак и то татарам поболе заботы станет имать кажного арканом!
На крыльце их обняла теплая летняя ночь. Сухая, нагретая за день пыль отдавала солнечный зной и гасила шаги. Шелестели кузнечики в кустах сада. Звезды, срываясь, чертили огнистый след. Ночь пахла теплом, мятою, зреющим хлебом. Но в теплой ночи потревоженно ржали кони, плакали дети, гомонили бабы, и зарницы, вспыхивающие над землей, казались заревом горящего Ярославля.
Мария, укутанная, крепко прижимая к себе малыша, повалилась в глубокую телегу, на сено.
– Степушка где?
– Повезли уже! – отозвались из темноты.
– Стефан со мною! – послышался голос супруга.
Возки и телеги, всё, что имело колеса, уже выезжали, груженные наспех накиданным добром, со двора. Коровы и овцы непутем шарахались под ноги коней. В ночи мычало, блеяло, хрюкало, выли собаки, голосили, словно уже по покойникам, жонки. Кто-то бежал сзади с криком: «Матушка боярыня! Матушка!». Мария хотела остановить, но возчик яро и молча полосовал коня, и телега неслась, подкидывая и колыхаясь на всех выбоинах, и ей оставалось только сжимать малыша, чуя, как нянька с двумя сенными перекатывают по ногам, хватаясь в темноте за высокие края телеги. И бежали, дергаясь вверх и вниз, звезды над головой, да чья-то косматая и черная в ночи голова, склоняясь со скачущего обочь с телегою коня, хрипло спрашивала:
– Боярыня здеся?
– Здеся! – хором отвечали бабы. И голова исчезала вновь, только мерный конский топот с редкими сбоями несся посторонь, словно пришитый к тележному колесу.
Теряя возы и людей, выматывая коней, взъерошенных, мокрых, в мыле и пене, они неслись, минуя темные, еще не разумеющие беды деревни, сквозь запоздалый брех хриплых спросонья собак, мимо и прочь от Ростова, забиваясь в чащобы, по малоезжим, глухим, затравянелым дорогам. И уже утро означило легчающее небо, и первые светы зари поплыли над курящей паром землей, когда Яков, что вел ватагу, разрешил остановить, покормить и выводить шатавшихся коней.
С избитыми боками, с трудом разжав онемевшие руки, не понимая даже, жив ли малыш, ощущая противную мокроту внизу тела и тошнотные позывы, Мария с трудом выбралась из телеги, тотчас вся издрогнув от холодного утренника. Зубы начали стучать – не унять было, как ни сжимала. Подъехал Кирилл. Тяжело, шатнувшись, свалился с коня. Ей дали чего-то испить, есть она не могла, помотала головой. Нянька помогла расстегнуть саян, поднесла, не распеленывая, малыша к груди. Слава Господу, молоко не исчезло, текло по-прежнему, и грудь легчала, по мере того, как маленький деловито сосал. Подходили мужики, но даже и стыда, что боярыня на людях с голою грудью, не было, до того устала и до того болело все тело.
Подошел, шатаясь, Стефан, с черной умученной мордочкой.
– Прости, мамо!
Молча огладила, ткнувшись сухими губами ему в висок. Глянула снизу вверх на мужа и поскорей отвела глаза, увидя ту же, вчерашнюю, испугавшую ее давеча жалкую потерянность на родном, всегда таком красивом и строгом, и все равно дорогом лице!
Потом уже, когда все кончилось, и это позабывалось порой…
Они отсиживались в лесной деревушке, перенимаючи слухи. Кирилл уезжал, и от него долго не было ни вести, ни навести. Мария пристроилась спать в летней клетушке, не разоболокаясь, мыться в печи в очередь со своими же холопками, хлебать мужицкие шти; помогала, чем могла, по хозяйству, даже и жать ходила вместе с бабами, а Стефана послала возить мужицкие снопы с поля. Уже и обдержались, и привыкать стали, когда, наконец, воротились веселые, успокоенные супруг с Яковом, и Кирилл, вольно развалясь на лавке, сказывал, как все устроилось, какой раззор и разброд творились в Ростове, брошенном боярами и владыкой, как Игнатий, – сказалась ордынская кровь! – ременной плетью расчищал себе путь, разгоняя, словно овец, перепуганных горожан, как настигли и воротили епископа Прохора, как сами потрошили сундуки в брошенных теремах, собирали испуганный клир церковный, как вели их, почти падающих в обморок, с хоругвями в дрожащих руках, и как стих, засопев, Ахмыл, старый знакомец покойного Михайлы Тверского, услышав из уст Игнатия речь татарскую; какие подарки передавали ордынцам, как успокоили город и возвращали разбежавшихся смердов…
– Потратиться-таки пришлось и нам! – со вздохом присовокупил Кирилл.
– Да и то еще подвезло, – подал голос в свой черед Яков, – сын еговый, вишь, Ахмыла-то, на Ярославли глазами заболел! Владыка Игнатий исцелил ево молитвою, освященной водою помыл, да… Господь помог!
– Господь! – добродушно отозвался Кирилл, веселыми глазами озирая свое семейство.
Мария слушала немо, с тупою тяжестью в сердце и голове. И вдруг в ней, возможно от усталости, крестьянского тяжкого труда, нездоровья, страхов, горькою волной поднялось запоздалое отчаяние. Остро увидела она всю свою жизнь, красавца-мужа, который надевал писанный золотом шелом и дорогой доспех только для торжественных выездов, ни разу не ратясь, потерял все или почти все (и даже маленький Стефан кричал ему – погибни со славой!), и что вся жизнь ихняя была для одного этого: для шествий, с хоругвями и поклонами, выездов с князем, посольских дел, не нужных, как прояснело теперь, никому и никого не спасших… И не потому ли, да именно поэтому, он и неуспешлив днесь! Какая корысть в том, что был ты честен и верен сменявшим друг друга юным князьям? Что был щедр, хлебосолен и нищелюбив? В спокойную пору, тогда еще… до Батыя, быть может, пригодились бы твои и стать и норов, – но не тут, не теперь! Как же ты не видишь, ладо мой, отец детей моих и свет очей моих, как же не узришь позора в том, что вышли вы, мужи, бояре, ратные люди, да попросту мужики, наконец! С хоругвями, встречу поганому бесермену, послу татарскому, с дарами, яко волхвы ко Христу новоявлену! Смилостивил, испугался за сына… Сын-то еговый глазами заболел, видно, от жара огненного, – задымил очи на пожаре Ярославском! С хоругвями, крестным ходом, яко благодетеля своего…