Вот теперь он струсил и боялся даже пошевелиться, чтобы не улететь назад. Он готов был снова завыть, готов был закричать или громко позвать няню, и – не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Слепо протянув вперед руки, он погрузил их в пыль чердака, нашел что-то твердое и, ухватясь за это твердое, поволок свое, почти уже непослушное тело дальше и дальше и, несколько раз по-лягушачьи взмахнув ножками, зацепился коленом за срез бревна, и тогда быстро-быстро, ящерицей, заполз наконец наверх. Он еще полежал, боясь даже поднять голову, но вот уже и встал и огляделся, и почуял во тьме вожделенный дух вянущих яблок, и долго дышал этим сладким, чуть вяжущим запахом, и после встал, и робко заглянул вниз, дивясь и ужасаясь проделанному пути, а затем – затем уселся на край, даже не взяв ни кусочка вяленого яблока, и стал болтать ногами, успокаиваясь и довольно озирая распростертый пред ним и ниже его дольний мир: вершины сада, тын и поля по-за садом, и соломенные кровли деревни в дымке вечереющего неба далеким-далеко, и крохотных коровок возвращающегося стада… И совсем не удивился появлению матери. Теперь, когда он исполнил задуманное, она и должна была явиться к нему. И, радуясь, готовно протянул к ней руки, когда Мария, поднявшись на нижние ступени, бережно стаскивала с чердака и прижимала к груди своего середненького несмышленыша.
Никто так и не узнал об этом первом деянии Варфоломея, ни мать, ни няня, ни старший брат, ни дворовые мальчики. А он молчал, не хвастал, даже братику Петюне не рассказал о своем восхождении на чердак. Как-то не хотелось говорить, да словно и незачем было – лазают же иные мальчики туда ежеден за яблоками!
Но в чем-то с тех пор укрепился Варфоломей, что-то молчаливо понял, постиг в себе самом. И это «нечто» сперва незаметно, а потом все больше и больше начало выделять Варфоломея из круга сверстников.
Глава 9
Мать воспринималась им не как образ, а как ощущение – ее голос, руки, теплые и уютные; отца, далекого и строгого, Варфоломей уважал и боялся; но подлинное благоговение вызывал в нем старший брат, Стефан, или, по-дворовому, Степан (мать называла его Степушкой). Он врывался шумный, что-то говорил, кричал, хохотал или гневал, не обращая внимания на меньшого братца, что, приоткрыв рот, мог часами взирать на обожаемого им почти сказочного героя, ради коего он мог забросить, не вздохнув, всех своих деревянных и глиняных коней.
Стефан уже учился в Григорьевском затворе, в Ростове, и ездил туда верхом. Учился он удивительно. Книги не читал, глотал, тут же, без запинки, пересказывая целые страницы, и уже мог довольно бойко разбирать по-гречески.
Варфоломею очень запомнился (ему было уже четыре года) первый раз, когда брат удостоил его серьезной беседы, хотя, собственно, Степан и не с ним хотел баять, да не случилось никого близь, так и вышло, что впервые сделал он слушателем своим четырехлетнего крупного светло-русого малыша.
– Семь дней! – фыркнув, говорил брат почти что сам себе, продолжая начатый, видимо, в школе спор. – Семь дней! Бабы белье на солнце вывешивают, а Господь тем часом мир создает, да?
– Почто? – спросил, отчаянно робея и весь зарозовев, Варфоломей, и Стефан, вдруг оборотясь и даже будто присев перед ним, наклонясь ли, раздельно сказал:
– Написано: Господь создал мир в семь дней! Понимаешь?
Варфоломей серьезно кивнул, во все глаза глядя на старшего брата, повторив шепотом: – «Семь дней!»
– Так вот! Господь создавал и небо, и солнце, и звезды, и твердь отделил от воды! Дней-то еще не было, понимаешь?
Варфоломей опять кивнул, старательно запоминая, хотя не понимал ровно ничего. Но у него было счастливое свойство запоминать, не понимая, и после додумывать до конца. И этот братний разговор он додумывал потом несколько лет, так и эдак поворачивая и укладывая в голове слова Стефана (и словно новым светом осветило их, когда сам начал постигать грамоту в том же Григорьевском затворе, где учился и старший брат).
– Так вот! – продолжал Стефан, – слова сии надобно понимать сугубо духовно. Семь дней, это не дни, это неделя, седьмица. Седьмой день отдыха, конец, и новое начало. Все идет по кругу! Понимаешь? По кругу! Мир, может быть, все время создается Господом! Или создан им враз, мгновенно, или за тысячу наших лет, что токмо един миг для Господа, или же Господь время от времени вновь продолжает творить и переделывать мир сей.
– Понимешь? Понимаешь? – повторял брат, и Варфоломей, глядя на него завороженно, кивал и кивал, шепотом повторяя: – «По кругу… все время создается… тысячу лет…»
Стефан, высказав мысль, не дававшую ему покоя весь день, тут же бросил брата на произвол судьбы и унесся куда-то, а Варфоломей все стоял, а после ходил и думал, повторяя в порядке и «укладывая» братни слова о том, что мир создан или враз, или в тысячу лет, что, все равно, есть один лишь миг для Господа, или создается-переделывается Господом время от времени и в наши, теперешние дни. И все видел неотвязно, как бабы-портомойницы развешивают белье, а над ними, в облаках, как на лестнице, словно плотник на лесах строящегося дома, стоит сам Господь с развевающейся бородою и, тяжко ворочая облачные громады, создает мир.
Глава 10
Маленький русич воспитывался на сказках. После уж – на преданиях старины, былинах и «житиях». Едет, к примеру, сказочный герой добывать молодильные яблоки и встречает по дороге избушку. В избушке лежит старик, большой-пребольшой, голова в красном углу, ноги в подпороге. На печи старуха, тоже большая-пребольшая. Он кланяется старику «во всю спину», потом старухе, потом старшему сыну, потом среднему и, наконец, младшему. Герою предлагают с дороги помыться в бане, и когда он идет туда, приходит старший сын старика с охапкою золотого прутья и говорит: – «Вот ежели бы ты прежде мне поклонился, а потом моему отцу, я бы это прутье все о тебя до рук выломал!». Затем идет средний сын с охапкою серебряного прутья, приговаривая: – «Вот ежели бы ты сперва мне поклонился, а потом моему старшему брату, я бы это прутье все бы о тебя до рук выломал». Затем приходит младший сын с охапкою медного прутья и говорит: – «Ежели бы ты сперва мне поклонился, а потом моему среднему брату, я бы все это прутье о тебя до рук выломал». Только потому, что герой выполнил законы «вежества» правильно, он и остается цел.
Сказочный пример подтверждался поведением взрослых. Уважительное отношение к старшим было законом тогдашнего общинного бытия, непререкаемый авторитет родителей в доме – законом домоустроения.
В боярской семье воспитание было тем же самым, что и в крестьянской, только прибавлялась священная история да Евангелие – жизнь Христа, с моралью высокого жертвенного служения человечеству. И еще века и века были до француза-гувернера, объяснявшего, что лучший город на земле – Париж, а Россия – страна варваров. Ни Парижа, ни слова «варвары» русичи еще не знали. Вместо «варвары» говорили «поганые», и разумели под этим словом степняков-»сыроядцев», да северных ясашных инородцев, а шире – вообще всех «нехристей», не уверовавших во Христа. Легендарный город Паган, на юге индийских сказочных стран, так и понимался, как город «поганых», то есть некрещеных народов, и страны те, безо всякого оттенка небрежения даже, назывались «землями поганскими». Священные города за рубежами страны были: Ерусалим, в котором распяли Христа, и Царьград – нынешний оплот веры Христовой. Русь же, принявшая крещение, отнюдь не была варварскою страною. У нее явились уже и свои святыни, и места паломничества, как, например, Киев, матерь городов русских, со славными своими пещерами, и многие другие святые и чтимые места, о чем повествовали и запоминали сперва изустно, после же, одолев грамоту, чли по летописям и житиям святых.
Так же точно воспитывался и маленький Варфоломей. Вот еще одна из его ранних воспоминаний-картин. Они сидят на печи, набившись, как птенчики. Темно, и тепло, и тесно. Тут и младший братишка рядом с ним, и еще какие-то пареньки и девушки, – верно, из дворовых ребят. И где это происходило? То ли в челядне, но там печь не такая, то ли в хлебне? То ли это было внизу, в подклети, где печь после разрушили и сделали холодную кладовую. Только няня или другая женщина? Быть может, покойная Ульяна, она была знатная сказательница! Сказывает сказки. И сказывает так, что они все уже не здесь, а в пути, в лесу, знакомятся с бабой-ягой, едут на сером волке, видят поле мертвых костей, ловят сияющую, переливающую самоцветными огнями Жар-птицу. И это ему, отроку Варфоломею, а не сказочному Иванушке, велит серый волк не трогать узды волшебного коня, не брать золотую клетку Жар-птицы, не то зазвенят струны и проснется стража. И он представляет, как, вцепившись ручонками в гриву, выводит коня, как обнимает птицу, а она словно шелковая, пушистая и льющаяся, живая, и скользит из рук, и вздрагивает, словно сокол на кожаной рукавице сокольничьего, и царапает твердыми когтями, и надо ее не повредить, не помять ей шею, и обязательно удержать! Он бы непременно послушался волка, не взял узды, не тронул клетки, и ему не пришлось бы обманывать грозного царя…