Моя шпага принадлежит им, и я всегда составлю им компанию, ибо они готовы умереть, чего в России уже не дождешься.
Доктор Фауст и душа Запада
Легенда о Фаусте – это, по Шпенглеру, ключевая тайна, Святой Грааль западной цивилизации. А так как Россия – все же Запад, хотя бы в силу вечной страсти и вечной тоски по этому своему Несбывшемуся, то, анализируя старинную легенду, мы познаем себя. Cognosce te ipsum – познай триаду Фаустов: Фауста Кристофера Марло (XV в.), Фауста Гёте (XVIII в.) и Фауста Байрона («Манфред», XIX в.). Фауст Кристофера Марло, как водится, хочет познать то, что не позволительно знать доброму христианину. Для того чтобы это познать, нужно вступить в сделку с тайными силами. Для того чтобы охватить этот второй полюс, черный полюс, нужно отдать свою душу. И он не считает это слишком высокой ценой, он отдает душу Дьяволу. Мефистофель Марло – это не веселый хулиган, которого мы видим у Гёте. Мефистофель XV в. – Люцифер, Денница, владеющий тайной истиной и дающий ее немногим. И это Мефистофель отдает Фаусту вторую, черную половину бытия. Но ужасно то, что, как выясняется, черная и белая половины не соединены. Плоды познания Добра и Зла и плоды Жизни не растут на одном древе. Надо выбирать. Трагедия Фауста, по Кристоферу Марло, заключается в том, что свободы нет нигде: ни у Бога, ни у Дьявола. Бог блюдет свое, Дьявол – свое. Добро не хочет знать Зла, Зло не хочет знать Добра. Немыслимого соединения их по формуле Зинаиды Гиппиус хотел Фауст.
Концы соприкоснутся,
Проснутся «да» и «нет»,
И «да» и «нет» сольются,
И смерть их будет свет.
Это космический свет вечности, запретный для земнородных. Фаустовская душа Запада хочет невозможного – хочет луну с неба.
Фауст XVIII века, Фауст Гёте, – это более зрелый Фауст, потому что три века западной цивилизации – это как три печати той страшной книги, которую раскроют в день Страшного суда. Вместе с Фаустом созрело и его терзание, терзание невозможности вместе со всей своей сущностью, не поступаясь ничем, проникнуть в вечное. Загробное знание и загробное блаженство, Ад и Рай и девять сфер – заживо, до конца света, индивидуально. Западная ментальность – это ментальность конквистадора, завоевателя, торжествующего над миром. Повергнуть природу ниц, даже не постичь, а победить – вот задача № 1 для фаустовской души. Если буддизм терзается невозможностью отрешиться от личности, от сущности, чтобы войти в Единое, то мечтательная и дерзкая душа фаустианского Запада терзается другим. Здесь личность хочет попрать Единое, восторжествовать над ним. Гёте создает вокруг своего Фауста сочувственно настроенную Вселенную, Вселенную-сообщника. И Бог, и Мефистофель – они как тренеры оттачивают дух Фауста, чтобы он не перестал терзаться недостижимым, не остановился, не бросил щита. Бунт человека – единственное развлечение, единственное зрелище, к которому приникла Вечность, и сама с собой (Бог и Дьявол у Гёте, как и у Булгакова, не антиподы, а сотрудники, даже сообщники) идет в пари, сама с собой бьется об заклад… Искушения здесь – олимпийское состязание, и за рекорды дают медали и от Сатаны, и от Всевышнего.
Когда Фауст впервые понимает невозможность своих устремлений, возникает тема самоубийства как высшего своеволия. Фауст ведь собирается испить смертную чашу не с отчаяния, а, так сказать, на радостях. «И вот я пью тебя душою всею во славу дня, за солнечный восход». Не у Достоевского, не у его программного героя Кириллова в «Бесах» впервые возникает этот мотив. Это мотив протестантской этики (Гёте в «Фаусте» создает манифест зрелого протестантизма), когда не Бог властен над человеком, а только человек властен над собой. Для протестантизма самоубийство – не грех. Это еще один способ нанести удар Вселенной, нарушить волю богов, давших тебе жизнь. Что ты на это скажешь, Мироздание? Я сознательно уничтожу твое творение, но не стану играть в твоем спектакле отведенную мне роль. Хлопнуть дверью и вернуть свой билет – это вполне по-карамазовски, но страшная сила протестантской этики, бремя Свободы калечит слабые души персонажей Достоевского и убивает их. Фауст же выносит все и идет дальше. Душа Запада – как закаленный дамасский клинок.
Фауст Гёте единственным пороком считает слабость, все остальное – не в счет. Нельзя уклониться от боя, даже если надо переступить через чужую жизнь (Маргарита, мирные старики из второй части, подвергнутые насильственной депортации и погибшие). Собственно, Фауст идет по трупам. Эстетика Гёте через два эпизода дает нам предощущение фашизма как страшного абсолюта, а вовсе не извращения фаустианской души.
Сегодня кажущаяся непосредственность Запада, в сороковые заглянувшего в свою бездну, – это попытка отшатнуться от края, это боязнь своей жестокой и властной души. Даже в пасхальном перезвоне у Гёте нет мира. Там явственно звучит мотив исторического пробуждения человечества для осмысленных страданий, для осмысления бытия. Воскресение по Гёте – это некая эмансипация человеческого духа от первобытной спячки, от хаоса до сотворения личности. Не для мира пробуждается и воскресает в человеке христианин – для страсти и тоски. Дух человеческий – обоюдоострое оружие, кинжал, а выковывать это оружие на самого себя человеку помогает христианство. Совесть для фаустианской души – это благодетельная боль, и ее следует стремиться не облегчить, но усилить. Фауст не пророк, не аскет, ему не дано видеть и слышать ангелов и Бога. Запад в принципе отрицает йогу как самоограничение во имя познания. Но и своей кармой, кармой посредственности, Фауст удовлетвориться не хочет, ибо Запад отрицает предопределенность и храбро лезет из кожи вон. Не всем дано хватать звезды с неба, но ведь хочется схватить прямо горяченькую? Фаустианство – это культура, где ни один сверчок не знает своего шестка, где все сверчки без шестков.
Для Запада вначале было Дело, а не Слово – назвать и не постичь реальность, но ее преодолеть. Евангелие от Иоанна не для Запада писано… Фауст – отъявленный протестант, и мы узнаем из его монолога («…я шлю проклятие надежде, переполняющей сердца, но более всего и прежде кляну терпение глупца»), что душа Запада по сути своей антиобщественна и что настоящая жизнь фаустианского человека начинается по ту сторону отчаяния. Сартр скажет об этом прямо. Гёте сказал об этом косвенно.
Здесь при подписании кровью контракта с жизнью (о раздельном владении имуществом), то есть при заключении договора с Мефистофелем, становится ясно, что успокоение, отсутствие страданий – капитуляция. «Лишь только миг отдельный возвеличу, вскричу: мгновение, повремени, – все кончено, и я твоя добыча, и мне спасенья нет из западни»…
Но главная трагедия Фауста – не на небе, но на Земле. Этический монотеизм Запада, его вечное мессианство. Фауст вспомнил, на их беду, о людях. «Я все их бремя роковое, все беды на себя возьму». Фаустианская душа опьяняется крепчайшим вином спасения человечества. А человечество пока живет, не подозревая, что Фауст сейчас начнет его спасать. Христианство Запада сурово. Оно не спрашивает у спасаемого разрешения, оно просто тащит его за шкирку на ослепительный, режущий свет, то Ад духа, который создает себе и другим фаустовское миссионерство. Фаусты, как пушкинские шестикрылые серафимы, вечно гоняются за объектами своего спасения, дабы «уголь, пылающий огнем», запихнуть-таки в их отверстую мечом Истины грудь. Спасение по Фаусту – почти вивисекция. Не всякий снесет бремя Голгофы, не всякий выдержит пытку Свободой и Истиной. Маргарита погибает, но этим фаустов не остановить. В конце концов Фауст постигает формулу своего проклятия, которое является спасением всей западной цивилизации: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой». Или еще более трагическое, бернштейновское: «Истина – ничто, движение – все». (Ведь целью была именно истина! А где она? На дне морском. И добродетель там же, и спасение человечества в тех же краях.)