Наклоняюсь над Сашкой. Лицо его бледное, глаза блестят. Закусил губу.
— Что с тобой? Как помочь? — спрашиваю в отчаянии.
Не отвечает.
Все едем назад. Хорошо хоть, месяц спрятался в тучах.
Встали на краю рощицы. Живица поднял Сашку, положил на траву. Я склоняюсь над ним. Не знаю, с чего и начать. Спрашиваю, наконец:
— Как тебе помочь?
Не отвечает.
Живица выкидывает из возка тюки с шерстью, порет ножом упаковку. Кидает в возок огромные клубы шерсти — мягкую постель для Сашки готовит. Выстилает полвозка, кладет сверху полотнище с упаковки распоротых тюков. Укладывает раненого. Ноги, руки, голова Сашки свесились бессильно.
Живица вскакивает на возок и приказывает глухо:
— Смотри за ним!
Возок движется. Едем вдоль границы, она километрах в трех от нас. Катимся без дороги по лугам и полям. Я держу в руках пистолеты.
Опускаюсь на колени рядом с Сашкой. Вижу: разомкнул веки. Шепчет что-то. Наклоняюсь.
— …Мешочек… мешочек сними… на шее… под рубашкой…
Поспешно расстегиваю на нем куртку, блузу и рубаху.
Снимаю замшевый мешочек. Он плотно набит.
— …Отдашь Феле… Бумажник вынь…
Вынимаю его из бокового кармана куртки.
— Пятьсот долларов тебе… пятьсот Живице, — шепчет Сашка.
— Лады, — говорю ему.
— С купцами и Барсуком Живица поладит… Скажи ему.
— Да чего ты, ничего с тобой не случится, — говорю, — сам все сделаешь и уладишь.
— Не… кончено со мной… Сделай, как я сказал.
Замолчал.
— Может, сделать чего? — спрашиваю.
— Не… ничего уже. А ты — уезжай…
Молчу. Подкладываю ему шерсть под голову… Снова заговорил он, очень тихо:
— Владек?
— Что?
— Машину дай.
Шевелит пальцами. Вкладываю парабеллум в его ладонь. Сгибаю на ней его пальцы. Не понимаю, чего он хочет.
Месяц выглядывает из-за туч.
Вижу запавшие Сашкины глаза, бледное лицо, искаженное болью. Через весь лоб — глубокая алая морщина. Чуть держусь, чтоб не заплакать.
Вдруг улыбается удивительно.
— Коня держи! Стой! Умирает! — кричу Живице.
— Да что ты несешь?! Во холера! — голос Живицы дрожит.
Склоняемся над Сашкой.
— Влево бей! Еще дальше… еще… — шепчет он.
Молчим. Сашка приподымается, кричит:
— Хлопцы, давай, вперед! Вали их всех! — и падает.
Больше он не сказал ничего.
Так погиб Сашка Веблин, король границы. Погиб на советской стороне, в середине ноября, в золотом сезоне, в лунную ночь. Умер во втором часу. Мы с Живицей видели, как он умирал. Последние минуты его жизни осветило «цыганское солнце». А вокруг было тихо, торжественно и спокойно. Оставил он сестру Фелю и двух друзей, Живицу и меня. Оставил добрую память о себе у всех хлопцев на пограничье.
Мы стояли на коленях, склонившись над Сашкиным телом. На мою руку капали Живицыны слезы. И оттого меня мучило еще горше: он, такой сильный — и плачет. Тяжко, горе давит на плечи.
Вдруг Живица вскочил. Бледный, с кривой усмешкой на лице, говорит:
— Ну… чего мы встали, а?.. А?
Хватает вожжи, тянет так, что конь аж приседает. И кричит во весь голос:
— Но-о-о! Давай!
Срываемся с места. Возок глухо рокочет, мчась через луг. Подпрыгивает на кочках. А конь рвется все быстрей!
— Но-о! Едем! — кричит Живица на всю границу.
— Ну, холера, с ума сошел!
— Э-ге-ге! — голосит Живица.
И конь мчится еще стремительней. Это контрабандистов конь. Знает нас. Знает, что ведем себя не так, что произошло что-то особенное. Может, удивляется, что не слышно выстрелов из карабинов.
— Пош-шел!
Живица сует пальцы в рот и свистит пронзительно. Я сижу на охапке шерсти, растерянный. Не знаю, где мои пистолеты. Ничего не знаю, понять не могу… Луна заливает светом. Слезы застят глаза.
— Э-ге-ге!!! Пошел! — страшный Живицын рык разносится по всей границе. «Зачем он так?» — спрашиваю себя, кусаю губы.
Что еще случилось той ночью? Ничего большего и горшего уже не могло случиться. Ничего! Самое плохое уже случилось.
Сбоку гремят выстрелы из карабинов — прощальный салют пограничников Сашке. Возок скачет, как мяч. Конь несется вперед ураганом. Луна танцует по тихому небу, и катится по границе:
— Э-ге-ге! Давай!
Ничего больше не могло случиться! Не могло!
Рано утром лег снег и больше уже не сходил. С утра легла «белая стежка». С нами покончено. Черная стежка нам уже не нужна. Сашки Веблина уже нет.
Потому в 1923-м году и пришла ранняя зима.
15
Когда смерклось, я пришел в Раков. Боковыми улочками, заулками прокрался к дому часовщика Мужанского. Застал Петрука Философа. Я и сам не знаю, отчего сразу к нему пошел. Петрук сидел рядом с кроватью, где лежал Юлек Чудило, и читал ему книжку.
— Где Щур? — спрашиваю.
— Не знаю. Давно не видел. Он с «дикими» ходил.
— А Лорд?
— С группой пошел. Еще не вернулся.
— Что с тобой? — спросил я Юлека.
Скверно он выглядел.
— Продуло. Но это чепуха…
И закашлялся — долго, тяжело. Вижу: в глазах Петрука тревога.
— Знаешь что, — говорю Петруку, — ты форсу мою, может, возьмешь сохранить? Я ж, понимаешь, за границу хожу. Поймают там — пропадет все. Вы ж сейчас не ходите?
— Нет. Деньги твои могу сохранить.
Вытягиваю поспешно из кармана пачку банкнот. Отсчитываю тысячу двести долларов, даю.
— Это ж много так!
— Ну так, работали много.
Прощаюсь с хлопцами и иду к выходу. У двери задерживаюсь.
— Знаете, а Сашки нету…
— В местечке нету?
— Нет… вообще — нету!
Рисую в воздухе крест. Вижу удивленные взгляды.
Выхожу на подворье, смотрю на небо. Луна опустилась низко, улыбается бессмысленно.
Иду к дому Фели. В окнах темно. Стучу в окно, стучу сильнее… как тогда. Слышу торопливые шаги.
— Кто-о?
— Владислав.
— Какой Владислав?
— Владек.
— А-а!
Вскоре я в доме. На столе горит лампа. Феля смотрит на меня задумчиво. Молчит долго, потом спрашивает:
— Добрый вечер!
— Добрый вечер! — отзываюсь.
Снова молчим.
Достаю из бокового кармана замшевый мешочек. Протягиваю Феле:
— Это от Сашки.
Она берет. Я вынимаю Сашкин бумажник.
— И это от Сашки. Я взял пятьсот долларов себе и пятьсот для Живицы. Сашка так велел. Остальное сказал отдать пани.
— Что там? — указывает на мешочек.
— Не знаю. Не смотрел.
Вдруг на лбу Фели — глубокая алая морщина, как у брата. Глаза темнеют. Хмурится.
— А где он?
— Нет его.
— Нет его?
— Так. Большевики убили его у границы.
Рассказываю коротко, но ничего не скрывая, о том, как Сашка погиб. Она внимательно слушает. Вопросами не прерывает. Бледнеет все сильней. Идет к креслу, садится.
Долго молчит. Смотрит на меня, а в моей душе — пусто. Совсем.
— Может, пани помочь чем? — говорю, наконец.
— Пан… от полиции в бегах?
— Так.
— Тогда ничем. Я все сама улажу. У пана есть, где спрятаться?
— Есть.
— Хорошо. Я сейчас пойду к нему. Живица с ним?
— С ним.
Идет в другую комнату, начинает одеваться. Через минуту возвращается.
— Пан может идти. Я пана не задерживаю.
— До свидания.
— До свидания.
Выхожу. Долго блуждаю по улицам. Воротник куртки поднял, никто меня не узнает.
Смотрю вверх. Месяц усмехается насмешливо.
Изредка встречаю прохожих. Иду и иду по улицам. Холодно. Задувает льдисто с запада. Выжимает из глаз слезы.
Иду к Гинте. Нужно хоть что-то сделать. Упиться, что ли?
В салоне знакомых нет. Под потолком светит укрытая абажуром керосиновая лампа. Ее не хватает на большую комнату. Стол посередине — пустой. За боковым столиком вижу четверых «повстанцев».
Зову Гинту.
— Давно пана Владислава я не видела, — сообщает жидовка.
— И что с того?
— Да ничего. Чего пан хочет?
— Склянку сивухи, огурцы и колбасу.
Пью один. «Повстанцы» на меня внимания не обращают. Не знаю, зачем тороплюсь напиться. Все равно идти мне некуда. Все я потерял.