– Как скажешь, – медленно произнес он, нерешительно поднимаясь с дивана. Марина Александровна вскочила следом.
– Пожалуйста, оставь и… если все будет хорошо я… нет, ничего уже не будет. Я просто надеюсь, что мы если и встретимся еще, то последний раз. Неважно как, для чего и где, но последний…. А теперь иди, – Нефедов замешкался. – Иди же, – поторопила она, нервно возвышая голос. Он сделал осторожный шаг по направлению к анфиладе не так давно пройденных комнат. Обернулся. И молча вышел.
Через минуту черная «Тойота» медленно отъехала от гостевого домика и двинулась по дорожке к воротам. Ему отдали честь, Нефедов сухо кивнул, думая о своем, поворот, высокий забор скрылся за лесом, лес скрылся за коттеджами, еще один блокпост, потом еще один. Впереди была Москва.
93.
В СИЗО его не били. Поначалу на два дня поместили в какую-то жуткую вонючую камеру, где соседями оказались вроде как алкаши, не проронившие с ним ни слова за все это время и переговаривавшиеся исключительно шепотом и знаками и только меж собой. И только потом неожиданно вспомнили: небритого и страшного Микешина забрали двое конвоиров, отправили на первый этаж. Здесь его сфотографировали, так, как и положено, с табличкой, фас и профиль, сняли отпечатки всех пальцев, просили расслабить руку, чтобы не мешать прокатывать влажный от чернил палец по бумаге. Затем даже дали тряпку, не чище самих пальцев, чтобы он вытерся. А после отправили в медицинское отделение, где женщина, в коей женского осталось только массивная тяжелая грудь, сделала Кондрату кровопускание, забрав грамм сто крови, после чего, продолжая курить, хриплым совершенно мужским голосом послала в соседний отсек, где ему сделали флюорографию. Затем его вернули назад, но на сей раз, на другой этаж, и в другой отсек, Кондрат рассчитывал, что камера будет небольшой, на три-четыре человека, но нет, оказался бокс. Он все это время жаждал спросить, как жить и что делать, пытался узнать, но узнавать оказалось не у кого. Несколько суток он провел в полностью одиночном, если не считать кормежки, заключении, по-прежнему грязный и небритый, без всего, он пытался сполоснуться на унитазе, но не имея навыков, так и не смог, хотя наверное, так многие делали. И только спустя дня четыре, возможно, больше был вызван на первый допрос. Трудно поверить, но он обрадовался этому – все предыдущее время ему казалось, что о нем напрочь забыли. В его представлении, почерпнутом, опять же, из фильмов и сериалов, коими часто засматривался Колька, Господи, спаси и помилуй его душу, все дознание умещалось в несколько дней, которые, в свою очередь, втискивались в полчаса серийного времени, а затем наступала развязка – невиновного отпускали, преступника отправляли куда подальше, по этапу.
Он стал куда чаще молиться. И о Кольке, и о себе, через него, пытаясь хотя бы до Всеблагого достучаться, узнать, что происходит, и долго ли это будет длиться – когда поймал себя на подобной мысли, разом прервал молитву, но еще долго не мог отойти от накатившей разом невыразимой тоски и отчаяния, от которой хотелось лезть на стены.
Первый допрос оказался чистой формальностью. Следователь уточнил его данные, задал с десяток риторических вопросов: давно ли знаком с Ноймайер, при каких обстоятельствах познакомился, то же об Антоне Сердюке и Максиме Бахметьеве. Сразу стало понятно, что ответы Микешина его разочаровали, следователь стал гнуть в свою сторону, Кондрат либо молчал, либо отнекивался. Наконец, его попросили подписать показания. Этот лист был явно заготовлен задолго до того, как Микешин попал на прием, подписывать его он не стал, после чего следователь вызвал конвойных и попросил выпроводить подследственного. Его запихнули в тот же бокс, после чего не трогали еще сутки.
Затем сорвали – уже после отбоя – привели к следователю. Процедура повторилась в точности до запятой, ни на йоту не изменившись. Следователь, а судя по тому, как перед ним извивались даже конвоиры, серьезная фигура, раздражился, шарахнул кулаком по столу, едва сдержался, чтобы не ударить самого Кондрата, и посоветовал загнать Микешина, куда подальше в таких выражениях, что молодой человек запунцовел от смущения, хотя и успел наслушаться подобного за время своего пребывания в СИЗО предостаточно.
На сей раз его посадили в общую. Едва открылась дверь, Кондрат отшатнулся – в здоровой камере, рассчитанной человек на десять, находилось куда больше. Вонь стояла чудовищная, духота и сигаретный дым, хоть топор вешай, шум, едва прекратившийся, когда ввели Кондрата и захлопнули за ним дверь, возобновился снова на тех же тонах, сразу заставившего Микешина внутренне задрожать. Некоторое время он простоял возле двери, затем, когда на него обратили внимание, ответил, довольно подробно, после чего его подвели к старшему по камере. Задав несколько вопросов, емких и конкретных, проясняя суть Кондратовского дела, он вкратце обрисовал все дальнейшее пребывание Микешина. В общении Кондрат незаметно перешел на «ты» на что камерный староста про себя ухмыльнувшись, одобрил кивком.
Старший, кличка его была Матрос, бывший военный с какой-то базы, определил Кондрата, убирать с общего стола, именуемого «крокодилом», мыть тарелки, и выставлять для спавшей смены. Спали тут в три смены, поскольку на одну койку приходилась аккурат на три человека. Микешину выделили самую верхнюю полку, «пальму», как он понял через несколько дней, подобная предназначается для не слишком-то уважаемых людей. Матрос сразу объяснил Кондрату, чтоб молился втихую, не раздражая людей, но, если попросят, от душеспасительных бесед не отказывался, а плевать, что изгнанный и что не имел права до того, сейчас будешь грехи отпускать, тут свои понятия. И еще, раз тебя держат в обычном СИЗО, в общей камере, а делом занимается сама генпрокуратура, так что «наседок» не счесть. И кто – разбирайся сам, связываться я с ними не буду.
После Матроса, давшему ему погоняло Пономарь, к Кондрату подходили зэки, кто за чем. Что-то спросить, поговорить, попросить, хотя видя, что у вновь прибывшего нет своей сумы, «майдана», канючить никто не стал. Разве что сменялись ботинками, Кондрат возражать не решился, а более ценного у него ничего не обнаружилось. Микешин поначалу довольно подробно отвечал на все вопросы всех обитателей, покуда не сообразил, что большей частью разговаривает именно с «наседкой». Да и то, того парня, через час уже вызвали к следователю. А затем и самого Кондрата. Со все теми же вопросами, разве что чуть разнообразней, с теми же угрозами, разве что немного изощренней. Адвоката ему дать и не обещали, Микешин просил, требовал, настаивал, пока не схлопотал дубинкой по пальцам.
Через несколько дней или неделю скотская жизнь общей камеры стала для Кондрата немного привычней, как-то устаканилась. Побудка, проверка, завтрак, прогулка, обед, ужин, сон и снова побудка…. Он старательно выполнял свою работу, зная, что от нее зависит многое в его статусе в нынешнем сообществе. Все меньше порол косяков, в конце концов, его перевели с «пальмы» на нижнюю койку, и приняли в «семью» из шести зэков, ждущих приговора кто за угоны, кто за налет на пиццерию, – тут он впервые за две недели поел что-то, кроме баланды, от которой уже сводило желудок. Что-то из прежней простой, но добротной пищи, показавшейся ему в тот момент манной небесной.
Нельзя сказать, что он почувствовал какое-то облегчение после этого, скорее, еще больше закрылся в себе, не представляя, ни сколько времени он проведет в СИЗО, ни сколько в этой камере – состав участников частенько менялся, одних просто переводили, одному, особо несговорчивому и наглому, «сделали лыжи», настучав начальству на поведение и отправив вон из камеры. За время его пребывания в камере, двум выправили проездной во Владимир, на отсидку. В камере их проводили, как покойников, в самом деле, если у начальства хватит ума выбросить их в неизвестность, а ума может хватить, долго им не протянуть. Большею же часть определяли по московским тюрьмам, всякий раз после этого в камере становилось немного просторнее. Но ненадолго, на следующий же день после ухода, а то и в тот же день, добавляли либо новичка, «пряника», либо кого-то из другой хаты. При виде новенького, только что попавшего в СИЗО Кондрату хотелось подойти, объяснить, успокоить, рассказать, но всякий раз он сдерживался. Не он здесь главный, не ему решать. Его определили мужиком, вот этим мужиком он и должен до поры до времени оставаться.