— Мне Еска ведом, — отозвался Василий Федорыч, доныне молчавший — На Мурман ходили с ним. Каку беду — за неделю чует мужик! Шли с Груманта. Всем нисьто, а Ляд: чую, мол, норвеги тута, чую, и всё! Заставил мористее взять и оборудиться всема. Ну и прошли, миновали! А те, после вызнал, на Пялице-реке стояли, наших стерегли, так-то!
Онцифор только кивал:
— Ну! Дак он и от Митрия Кстиныця ушел! Накануне поднялси, чуяло сердце, бает! И тех-то хотел упредить, в главной ватаге, да их уже всех повязали и повезли молодчов!
— Никоторого хан не помиловал?
— Никоторого! Остання горсть уж вырвалась, когда Хидыря зарезали! Гридя Крень началовал има, да и те еле живы до дому добрались!
— Ну, звери-бусурмана, отольютце вам новогороцки протори! — пообещал Александр.
— Нижний брать будете? — вопросил Онцифор. — Город-от тверд!
— Город на цьто нам! Торг возьмем, у самой воды! — отверг Александр Обакумович. Василий с Осифом согласно склонили головы.
— Одно скажу вам напутное слово, — молвил Онцифор. — Не пейтя! Бесермены завсегда тверезые, дак перережут пьяных-то!
— Мы ить не всех берем! — возразил Василий Федорыч, деловито сдвигая брови. — Боле житьих, молодых молодчов, которы к порядку послухмяны, да хожалых, навычных к той страде.
— Послухмяных-то послухмяных… Меня вон многие просют! — сказал Осиф Варфоломеич. — Народ зол да и к прибытку жаден, татары нонь не угроза ему!
— Дак кликну Ляда-то? — предложил Онцифор.
— Погодь! — остановил Александр. — Ну, вот ты, Лукич, поболе нас всех тута в деле понимаешь…
— Ну-у-у! — протянул Онцифор. — На Волгу-то не хаживал, господа бояре…
— Погодь! — Александр, отстранив сотоварищей, стал решительно объяснять Онцифору свой умысел.
Старик слушал, прихмуря чело, потом покачал головою:
— Не! Не то, други! Такова-то, скажем… — Он поискал глазами, достал кусочек бересты, писало, стал чертить. — Вот, ежели вымолы у их… — Скоро все четверо лежали локтями на столе, разглядывая рисунок и споря. Онцифор глядел вприщур, потряс головой и твердым ногтем показал на чертеже: — Отселе! — И хитро, мелко рассмеялся старческим смехом, видя, как задумались враз воеводы. — Эх! — выдохнул он, отваливая на лавку. — Эх!..
— А то — в долю с нами? — предложил было Осиф.
— Стар, детки, стар! — сожалительно отозвался Онцифор Лукин. — Каку промашку содею, сына Юрья опозорю, осрамлю! Нет, как ся закаял, дак уж слова не переменю. Да и стар! Одышлив стал! Да хворь… Тута надобна молодость! Оногды по трои дён не спишь — и греби али пихайсе… И ницьто! Како-то все, вишь, преже легко было! К вам кто в долю-то?
Троица переглянулась, несколько смутясь.
— Да уж знаю! Василий Данилыч с Плотников! Сам-то на Двину нынче ладит… Поцто не вместях? Весь ить конечь Плотничкой в руках держит, а посадницять, дак братьев! И братья-те не худы у его!
В горницу засунула любопытный нос востроглазая егоза в жемчужном очелье, в палевого персидского шелку летнике. Высунула нос, скрылась, после сызнова высунула лукавую рожицу.
— Ну, егоза! Залезай уж в горницу-то! — ободрил Онцифор. — Внука моя!
— Похвастал.
Девушка, почти девочка еще, зашла, чинясь, опустив разбойные глаза, которыми исподлобья так и стреляла, разглядывая гостей. Тонкая шейка в янтарях в три ряда. На руках — серебряные браслеты. Видать, приоделась к выходу.
Бояре, оторвавшись от обсуждения ратных дел, все трое с удовольствием и улыбками разглядывали дедову баловницу. Уже теперь виделось, что года через два-три станет писаною красавицей.
— Кому только растет? — не утерпел спросить Александр Обакумович. Девушка вся вспыхнула, зашлась темным румянцем, отемнели глаза. Гордо вскинула подбородок.
— Женихи есчо не подросли для ей! — возразил Онцифор, сам привлекая к себе тонкий стан внуки, посадил рядом, огладил, вопросил заботно:
— Цего ти?
— А я думала, ты, дедо, один… — начала она, смущаясь и краснея уже до клюквенной краснины. Не договорила, потупилась: — После, потом! — Легко взлетела с лавки, перепелочкой порхнула, только и видели ее.
Онцифор, улыбаясь, глядел вослед, покачивая головой:
— Вота, други! Кака на старости утеха у меня! То все суетисси, а годы пройдут, и уж себе-то ницего окроме доброй домовины не нать! А все для их да для их! Ты, Олександр, — поднял он омягченный взор, — не усмехайсе, того! Годы прокатят, и не увидашь их! А тамо и сам будешь во внуках свою прежню младость лелеять… — И, осурьезнев ликом, прихлопнул по бересте: — Так вот! И боле иного протчего — в горсти держи молодчов! Быват, на первом суступе одолели — и пустились порты одирать да лопоть, а тут свежая ватага нагрянет, и переколют их, болезных, как куроптей! Товар бери весь зараз на лодьи и под крепки заставы. А делить — потом. Иначе толку не добудешь и беды не избудешь! Ну, созову Еську-то с Кренем! — прибавил Онцифор, ударяя в край подвешенного медного блюда.
Вбежала прежняя девка и по знаку хозяина ввела сивого, в полуседой бороде, с лицом в морщинах, но крепкого еще телом молодца. Ляд сдержанно поклонился. Принял предложенную чару. Гридя Крень вступил в покой опосле. Боярину Осифу Варфоломеичу кивнул, как равному. Приглашенные сели не чинясь, но сидели молча, ждали, что спросят, а бояре сперва как-то и не знали, о чем прошать. Наконец Онцифор, видя смущение вятших, подсказал, молча подвигая ушкуйникам тарель со снедью:
— По Волге пойдут! Проводник нужен добрый. Ты-то, Ляд, знашь те места, от смерти уходил, дак!
Ляд усмехнулся едко, краем губ, приобнажив желтые клыки.
— Молодчи погинули, — сказал Гридя Крень, — никто и помнит теперь! — И словно овеял холодом погребным. Да тут и тучка нашла, и в окошке небольшом, отокрытом в сад, к Волхову, затуманилось.
Александр Обакумович первый нарушил нужное молчание, начал выспрашивать. Ляд отвечал на диво толково. Гридя приговаривал изредка, выплескивая годами копившуюся злобу. И зачванившиеся было слегка бояре скоро почуяли неложное уважение к предложенному Онцифором поводырю.
Василий Федорыч на прощании вынул две серебряные гривны в задаток. Ляд опять усмехнулся натужною, недоброй усмешкою, но серебро забрал не чинясь. Столковавшись, молодцов отпустили, и когда те ушли, вздохнули с облегчением. В путях, в дорогах, в лодье, в напуске ратном — незаменимые будут мужики, но зреть их в тереме рядом с собою как-то и неловко словно!
— А с Васильем Данилычем сговоритя, сговоритя, господа! — напутствовал старый Онцифор троих бояринов. — Он пущай степенному глаза закроет, без новогороцка слова идете, дак!
На улице всех троих вновь обняла пронзительная свежесть и тот неясный томительный восторг, который охватывает человека самой ранней порою, когда еще снег, еще крепки утренники и все еще может переменить на снег и на холод, но уже идет, журчит подспудно, наливает красниной ветви тальника и зеленью голые стволы осин, уже кричит победным птичьим заливистым граем, уже сияет неодолимо промытыми небесами и бредущими из дали дальней барашковыми стадами бело-сиреневых облаков, уже шумит гудом крови в жилах, вспыхивает очами красавиц, вскипает хмелевою удалью в сердцах разгульной новогородской вольницы, звенит капелью, стукочит денно и нощно молотками лодейников на Волхове, зовет и манит неодолимо в земли незнаемые шальная торжествующая весна. И бояре, затеявшие поход на Волгу без «слова новогороцкова» (то есть как там еще повернет, а Новый Город нам не защита, не оборона — сами пошли, дак!), все одно были счастливы и полны веры в себя и молодых, жаждущих растратить себя сил.
Спустясь к неревским вымолам, они тут же кликнули перевоз и, запрыгнув вместе с холопами в долгоносую лодью, поплыли наискосок к тому берегу. Онцифор был прав. С Василием Данилычем стоило переговорить еще раз и не стряпая, а боярин, как они вызнали, был ныне за Онтоном Святым, где под его доглядом готовили лодьи к дальнему пути на Двину. Потому и не возвращались к Великому мосту. Перевозчик, отпихнув шестом пару льдин, вывел лодку на стремнину чистой воды и сильно гребя, погнал ее наискось и вниз к тому берегу.