Я завернул за угол на Коммунистическую улицу – и вот они, знакомые ворота. Через двор я бежал, спотыкаясь в темноте о камни. На лестнице перед дверью остановился перевести дух. Затем рванул дверь и вошел в кухню. Она была пуста. У самого потолка красновато теплилась крохотная лампочка. На столе шумел примус, над клокочущим чайником весело подпрыгивала крышка – как прежде, в студенческие дни. Я привалился плечом к косяку и медленно расстегнул шинель. Прошлое с институтскими веселыми днями закатилось за тридевять земель безвозвратно.
Из комнаты вышла мать, худенькая, хлопотливая, с выступающими старческими плечами. Всплеснула руками – проглядела чайник. Я тихо позвал:
– Мама…
Она взглянула на меня из-под ладони, точно ей в глаза ударило солнце, не удивилась – знала, что приду. Шагнула ко мне, обрадованная и помолодевшая.
– Сыночек, – произнесла она одно лишь слово. Не знаю, есть ли у матери другое слово, такое же емкое и кровное, которое вмещало бы все ее существо: и счастье, и муки, и бессонные ночи, и любовь, и ни на минуту не покидающий страх за жизнь сына?.. Она взялась за отворот шинели, заглянула мне в глаза. – Сыночек, – повторила она, – вернулся… Под бомбежку не попал, когда шел домой? Никакого покоя нет от этого немца, летает и летает над нами…
Крышечка над кипящим чайником все подпрыгивала, из носика толчками, с хрипом выплескивалась вода. Я выключил примус, и крышечка, последний раз подпрыгнув, замерла.
– Зачем ты сюда приехала? – спросил я. – Немцы же у ворот.
Мать улыбнулась, не спуская взгляда с моего лица.
– Дурачок!.. Не боюсь я твоих немцев. Ты думаешь, в деревне мне жить легче? Умерла бы с горя. А тут вы рядом. – И она опять взялась руками за отворот моей шинели. Я осторожно положил руку на ее плечи и губами прижался к ее голове, к жиденьким седеющим прядкам. И как в детстве, что-то сосущее под ложечкой, сладкое пронизало меня насквозь. Мне захотелось рассказать ей, как часто я призывал ее на помощь, и она – это было не раз – являлась ко мне в самые страшные мгновения, когда смерть, казалось, была неминуема…
– Спасибо, мама, – прошептал я. – Спасибо… – Отстранившись от нее, я спросил: – Как тебя пропустили в Москву? В такое время!
– Да уж пропустили… Слово заколдованное знаю. Раздевайся, сынок. Сейчас ужинать будем. Там, в комнате, лейтенант один, Тонин знакомый. И Прокофий был, твой товарищ.
– Где он сейчас?
– Как только узнал, что ты придешь домой, куда-то скрылся. На часок, говорит, отлучусь. Ну и парень, расторопный, прямо бес… Проходи.
4
Я вошел в комнату. Лейтенант, сидевший у стола, встал мне навстречу. Был он высок и строен. Поразили глаза. Посаженные близко, огромные, светлые, с подсиненными белками. Мрачноватая и горькая улыбка – от сомнений, от раздумий и путаных душевных мук – трогала рот.
– Владимир Тропинин. – Он сильно сжал мою руку. – Извините, что я тут… нахожусь.
– Это даже хорошо, что вы у нас, – сказал я, садясь. – Вы из госпиталя?
– Нет. Батальон наш расположен рядом, в школе. – Тропинин кивнул на окно, завешенное черной бумагой. – Но вообще-то из госпиталя. Был ранен под Ельней. Легко. Лежал недолго. – И предупреждая мой вопрос, сказал, не опуская взгляда: – В вашем доме бываю потому, что видел, как сюда несколько раз входила Тоня. Захотелось поближе взглянуть на нее. Вот и все… – Тропинкин вздохнул. – Голова разламывается от дум. Что будет со всеми нами? Немцы подступили к окраинам. Ночью слышно, как бьют орудия. Почему нас держат здесь, не понимаю. – Он облокотился о стол, опустил голову, прикрыв глаза ладонью, плечи вздернулись острыми углами. – Как могло случиться, что немцы дошли до Москвы? Где тут правда, кто виноват – не знаю.
– Просто на первых порах они оказались сильнее нас, – сказал я спокойно. – А внезапность – вещь страшная, порой даже смертельная… Нам не хватило одного года.
Тропинин вскинул голову, взгляд его близко посаженных, почти белых глаз толкнул меня в грудь. Он встал.
– Извините, я пойду, а то наговорю чего-нибудь лишнего…
Мать задержала Тропинина.
– Погоди немного. Насидишься еще в казарме-то. Попьешь чаю. – Она поставила на стол чайник и стаканы, ломтики хлеба в тарелке, консервы. – Сейчас Тонька придет, дежурство ее давно кончилось… Должно, тревога задержала…
Тропинин сел к столу и неожиданно улыбнулся – ему явно хотелось повидать Тоню.
– Мама, что сказал Чертыханов, когда уходил? – Я ждал Прокофия с непонятным для меня радостным волнением и надеждой; он был необходим мне: когда он бывал рядом, как-то само собой становилось легче и надежней жить на земле…
– Он сказал, что непременно вернется, – отозвалась мать. – Вернется, раз так сказал… – В это время в кухне тяжело затопали. Мать насторожилась. – Слышишь? Он…
Дверь широко растворилась, и порог перешагнул ефрейтор Чертыханов в расстегнутой шинели; пилотка чудом держалась на затылке. На обе руки до самых плеч были нанизаны круги колбасы. Он увидел меня, губы его раздвинула шалая и счастливая ухмылка.
– Здравия желаю, товарищ лейтенант! – гаркнул он оглушительно и хотел отдать честь – кинуть за ухо лопатистую свою ладонь, но помешали колбасные круги.
– Что это такое? – Я испытывал ощущение, будто мы и не расставались с ним, будто он отлучался на некоторое время по заданию и вот вернулся.
– Колбаса, товарищ лейтенант. Разрешите объяснить?
– Ну?..
– Возвращаюсь сюда проходными дворами, гляжу – хоть и темно, – какие-то люди бегут и тащат что-то в мешках и в охапках, торопятся. Мужчины там, бабенки и ребятишки. Я сразу догадался: дело нечисто. «Стой, кто такие, чего несете?!» Вы ведь знаете, как я могу крикнуть – милиция разбежится от страха, не то что бабы. Они побросали все, что несли, и наутек… Гляжу, а это колбаса. Наверно, продуктовую палатку разворовали или склад. А может, при налете бомба угодила в гастроном. Ну, подобрал немного, не кидать же…
– Не врешь?
– Честное благородное слово, товарищ лейтенант. – Чертыханов свалил колбасу на диван и железными руками сдавил мне плечи. Мы поцеловались. Затем, легонько оттолкнув меня, он ткнулся большой лобастой головой в дверцу буфета и заплакал; спина его вздрагивала рывками. Мы с Тропининым переглянулись.
– Что с тобой? – спросил я. Чертыханов плакал взахлеб, шумно отдуваясь.
– Не знаю, – прохрипел он, не отрываясь от буфета. – Сам не знаю. Не обращайте внимания. Обрадовался очень… – Наконец он обернулся к нам. Широкое, с картошистым носом лицо его было омыто обильными слезами. – Я ведь, грешным делом, думал, что навсегда простился с вами, похоронил вас… Плохи были ваши дела: продырявили вас насквозь… А вы живы и здоровы, оказывается… Как не заплакать! – Он вытер платком глаза и щеки, снял шинель, пилотку, пригладил волосы и, достав из бездонного, точно колодец, кармана бутылку водки, аккуратно обтер ее платком и бережно поставил на стол. – Вот за чем отлучался. Пол-Москвы обегал. Все-таки достал. Достал родимую…
– Чертыханов вступает в свои права, – с усмешкой заметил я. – Расскажи-ка, Прокофий, как дошел ты до жизни такой – до госпиталя?
– Одну минуточку, товарищ лейтенант, сейчас все доложу, как по нотам… – Чертыханов был радостно возбужден: Стараясь не топать каблуками, он принялся с особой тщательностью накрывать на стол: потребовал от матери свежую скатерть, большими кусками нарезал колбасу, ножом открыл бычки в томате, раскромсал буханку хлеба. Мать пыталась помочь ему, но он безоговорочно отстранил ее.
– Поберегите здоровье, мамаша, управлюсь сам… – Он легко и нежно прикоснулся ладонью к донышку бутылки и, когда пробка выскочила из горлышка, разлил водку. – Извините, одна рюмка калибром побольше и не так изящна, я ее оставлю для себя… Прошу к столу… Разрешите сесть, товарищ лейтенант? Ну, за победу, товарищи командиры!..
Тропинин взглянул на него как на чудака, криво и с горечью усмехнулся.
– Петля на шее, а вы – за победу.