– Я думаю, на этого парня можно будет положиться, товарищ майор, – сказал он. – Разрешите идти? Всего доброго!..
Капитан и старший лейтенант вышли, и майор, подавая мне руку, назвал себя:
– Самарин.
Он сел за стол и взглядом указал мне на стул, пододвинул к себе тощую папку – должно быть, мое личное дело – и раскрыл ее.
– Как вы себя чувствуете, лейтенант? – спросил он утомленно и, казалось, безразлично.
– Отлично, товарищ майор, – ответил я, вставая.
– Сидите, сидите. Москву хорошо знаете?
– Так точно. Когда-то работал шофером, пришлось поездить по закоулкам…
Майор, раздумывая, полистал мое дело, затем снял пенсне и стал протирать стеклышки скрипучим от крахмальной белизны платком.
– Вы поступите в распоряжение генерал-лейтенанта Сергеева.
– Слушаюсь, – сказал я.
– Завтра в двенадцать часов явитесь ко мне в управление, я вас представлю генералу. – Он написал на листочке адрес управления и подал мне. – Направление получите в канцелярии госпиталя.
– Слушаюсь. Товарищ майор, разрешите побывать дома?
– Где вы живете?
– На Таганской площади.
– Разрешаю. Идите.
3
От Красных ворот до Таганской я спускался пешком. Город настороженно примолк. Над крышами зданий вздулись, покачиваясь, гигантские пузыри заградительных аэростатов. Метнулся ввысь еще неяркий луч прожектора, чуть колеблясь, потрепетал некоторое время и погас.
На площади возле Курского вокзала выстраивались в колонны красноармейцы, должно быть, прибывшие с эшелоном; слышались отрывистые и нетерпеливые слова команды; колонны двинулись вдоль Садового кольца.
Навстречу им беспорядочными рядами шли женщины в телогрейках, в валенках с калошами, в теплых платках; на плечах – лопаты и кирки. Подростки пытались запеть, но голоса их срывались и глохли.
Патрули проверяли документы, светя фонариками.
От Таганской площади, под гору, к Землянке гнали скот – коровы, овцы, свиньи. Глухой гул копыт катился вдоль улицы. Трамваи остановились: не могли пробиться сквозь стадо. Коровы мычали так, точно жаловались на свою горькую участь: город тянулся бесконечно долго, а идти по булыжным мостовым тяжело. У свиней от худобы и усталости хребты выгнулись, остро проступали крестцы… Отощавший от длинных перегонов скот на улицах Москвы, жалобное мычание животных, их покорность вызывали в сердце тоску и боль… Пожилая женщина, задержавшись, смотрела на коров и кончиком платка утирала слезы…
Стадо достигло перекрестка, когда взревели сирены воздушной тревоги. В разноголосый и щемящий вой, точно с разбега, ворвались частые и отрывистые залпы зенитных установок. Они находились где-то поблизости, и на тротуары, на железные кровли посыпались осколки снарядов. В загустевшем темнотой небе метались, то скрещиваясь, то расходясь, режущие глаз лучи; казалось, они были накалены яростью.
Из трамваев выпрыгивали люди, и дворники провожали их в бомбоубежища.
До моего дома оставалось несколько кварталов, но патруль задержал и меня.
– Товарищ лейтенант, пройдите в укрытие. Хотя бы в ворота… Вот сюда.
Я свернул в первый же двор.
Когда зенитки прерывали стрельбу, то слышно было, как гудели, кружась, выискивая в темноте Павелецкий вокзал, вражеские самолеты. От цели их отогнали, и они кидали бомбы куда попало. Одна из них просвистела, кажется, над самой головой. Вскоре ухнул взрыв, совсем близко, за углом. Затем второй, чуть дальше и глуше. Резкая вспышка осветила очертания примолкнувших зданий, черные провалы окон, и вскоре, разбухая над крышами, пополз вверх багровый дым.
Грохот всколыхнул мостовую. Из окон посыпались, звеня, стекла… Скот все шел и шел, тесня друг друга, скользя по булыжнику с уклона и напирая на передних, которым путь преградил трамвай с двумя прицепами. Одичало ревели коровы и, приподнимаясь на задние ноги, выдавливали рогами стекла в окнах вагонов…
Молоденькая шустрая женщина в клетчатом платке, сбившемся на затылок, рвалась из ворот. Бойцы патруля не пускали ее, и она, обессилев, заплакала от обиды.
– Что вы за бесчувственные такие! – крикнула она. – Разбежится скот, разве соберешь тогда. – И закричала подростку, который размахивал хворостиной над мордами коров: – Петя! Петька! Направо заворачивай, в проулок! Туда гони. Слышишь?!
Старший лейтенант спросил ее:
– Куда вы гоните скот?
– На шоссе Энтузиастов. Так велено…
Старший лейтенант кивнул сопровождавшим его бойцам.
– Помогите.
Бойцы тотчас скрылись за воротами.
В это время мимо нас пробежала перепуганная овца. Во дворе ее поймали ребятишки.
– Глядите, овца! Папа, овца!..
И тотчас, словно ожидая этого сигнала, из двери низенького домишки неторопливо появился огромного роста детина в белой майке-безрукавке и в сапогах. Грузным и небрежным шагом он подошел к овечке, легко, точно кошку, взял ее под мышку и понес к деревянному сарайчику.
– Толя, нож! – кратко бросил он, не оборачиваясь. Один из мальчишек шмыгнул в дом.
Женщина, сопровождавшая скот, ухватилась за заднюю ногу овцы.
– Ты куда ее понес, бесстыжая твоя харя! Это твоя овца? – Всю злость от собственного бессилия она обрушила на мужчину. Он коротким взмахом откинул ее с дороги.
– Отойди!
Женщина недоуменно развела руками.
– Что же это делается, люди добрые!..
Я окликнул здоровяка в майке-безрукавке.
– Эй, гражданин! – Он приостановился. – Отпустите овцу, – сказал я, подойдя к нему. Он медленно обернулся ко мне. В память мою врезалась широкая рожа с тугими щеками, железный, точно спрессованный навечно ежик волос, голые, здоровьем налитые борцовские плечи и большие, немного отвислые груди.
– Пошел ты к черту! – с глухой яростью сказал он. – Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего…
Женщина удивилась:
– Глядите на него! Жрать ему нечего… Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!
Мальчишка, такой же толстоморденький, как отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо блеснуло в полумгле.
– Отпустите овцу, – повторил я и положил руку на кобуру пистолета.
Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.
– Ну легче стало, победитель? – с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож вместо овцы в меня. Я заметил, что глаз у него не было; вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры…
Тревога кончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом. К утру он вырвется из тесных объятий каменных ущелий на простор и вздохнет свободно…
На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.
Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:
– Стронулась Россия…
Впервые в эти смертельные и безысходные дни так явственно прозвучало давно забытое слово «Россия». В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное – Россия! Оно вобрало в себя все людские печали, торжества и годины бедствий. Победы и слезы прошедших сражений, сыновняя тоска и радость сердца, надежда на будущее – все в этом имени – Россия… Закаты и ливни, звон косы на рассвете, шелест березовых рощ и просторы от горизонта до горизонта, сладкий дымок очагов, зажженных на заре рукой матери, первая социалистическая революция, указавшая человечеству путь в грядущее, Ленин – все Россия.