– Вполне возможно, – ответил я.
– Надо бы сходить попрощаться… – Он ухватился за новую мысль. – Пройдемся вместе, если хотите. Жена моя будет рада видеть вас, честное слово…
Мне тоже не терпелось вырваться отсюда. Меня потянуло взглянуть еще раз на Москву, захотелось пройти по ее пустым и темным улицам с немыми окнами домов, прислушаться…
– Сейчас я позвоню майору Самарину, спрошу, – сказал я, вставая. Глаза Браслетова благодарно заблестели. Он спустился вместе со мной в директорскую, где был телефон, нетерпеливо прислушивался к нашему разговору и от волнения машинально тер платком блестящий козырек своей фуражки.
Майор Самарин сказал, что все пока для нас без изменений, но что мы, как всегда, должны быть готовы к возможным неожиданностям. Он разрешил мне ненадолго отлучиться. При этом вздохнул укоризненно:
– Ох уж мне эти москвичи – дом тянет как магнит…
8
До Серпуховской площади мы шли пешком: я и Браслетов впереди, Чертыханов на несколько шагов сзади нас – чуткая, молчаливая тень. Пламя пожаров, то широкое и свежее, то слабое, затухающее, красновато и неглубоко окрашивало низкое, в тучах небо, наводя на мысли о Москве, подожженной французскими войсками. Вспомнилась виденная когда-то картина: Наполеон стоит в Кремле у окна в тяжком раздумье, руки скрещены на груди, углы губ опущены огорченно и брезгливо, к потному лбу приклеена косая прядь; он смотрит на полыхающий заревами огромный город, слушает набатный звон колоколов и думает о том, какая неведомая сила рока завлекла его в эту бескрайнюю, дикую землю, чтобы именно здесь осознать свое бессилие и обреченность, ощутить приближение конца своему могуществу; глаза его выражают тоску, ненависть и раскаяние…
На улицах по-прежнему двигались роты бойцов, артиллерийские упряжки, ползли, лязгая на булыжнике, танки.
Впервые в этот вечер я уловил острый запах дыма, прибиваемого ветром к мостовым. Ветер нес шуршащий под ногами бумажный пепел.
Мы спустились на Краснохолмский мост. На черной воде внизу расплывались багровые пятна – отсветы пожаров.
Браслетов жил на Большой Серпуховской улице близ площади. Мы прошли через ворота во двор. На втором этаже Браслетов отпер дверь своим ключом, и мы очутились в передней большой коммунальной квартиры. Длинный коридор уводил в глубокую мглу, слеповато освещенную маленькой лампочкой. Браслетов кинулся к двери своей комнаты. Она была заперта. Опрятная старушка, какие всегда, точно дежурные, состоят при общих квартирах, прилежно и с состраданием сообщила ему:
– Нету Сонечки, Коля, и не стучись и не входи. Ушла в метро. И Машеньку унесла. Отдохнет хоть немного под землей-то, отоспится. Там спокойней…
– В какое метро она пошла? – спросил Браслетов упавшим голосом; он, сразу обессилев, сел на табуретку возле вешалки. – А почему вы не пошли, тетя Клава? Ей будет плохо без вас…
– Не одна пошла – всей квартирой, – отозвалась тетя Клава из полутемной кухни: она появилась в передней с чайником в руках. – А Петра Филипповича на кого кину? Он об убежище и слышать не желает: мужская, видите ли, гордость в нем проснулась…
Услыхав свое имя, из боковой двери выскочил сухонький и тоже очень опрятный человечек в полотняной толстовке и в брюках в мелкую белую полоску, на ногах – парусиновые туфли, на тонком, чуть вздернутом носу – пенсне с четырехугольными стеклами. Все в нем говорило о былой благородной мужской красоте. Вскинув голову, он оглядел нас дерзко и вызывающе, затем спросил с веселой иронией, с насмешечкой:
– Что, молодые люди, проворонили державу?
– Почему вы так решили? – сказал Чертыханов хмуро.
– Где мне самому решать такие проблемы! – с наигранным испугом воскликнул он. – Немцы помогли решить. Бомбочками своими. Бомбочки чересчур громко взрываются и наводят на горькие размышления. Московскому жителю ничего не остается, как залепить окна жилищ полосками бумаги – крест-накрест. Точно осенили себя крестным знамением… Этим и спасаемся от налетов…
Я с интересом слушал высказывания Петра Филипповича, за которыми скрывались и горечь и тоска: ему тяжко было сидеть в четырех стенах одному, ему хотелось говорить, обвинять, жаловаться.
Петр Филиппович, закинув бледные руки – обтянутые кожицей костяшки – за поясницу, склонился над сидящим с поникшей головой Браслетовым.
– Вам сказали, Николай Николаевич, где ваша Сонечка: под землю отдыхать пошла. Это, милый мой, не парадокс, а факт. Поразительно! Советского человека – и под землю. Как пещерного предка – в пещеру!
Чертыханов сорвал с плеча автомат.
– Товарищ капитан, я не могу больше слушать его! – прохрипел он, задыхаясь. – Это же закругленный контрик, вражеский агент!
– Нет, товарищ боец, ошиблись. – Петр Филиппович тоненько засмеялся, мотая головой, блестя стеклами пенсне. – Я не контрик и не агент. Я старый московский обыватель, который любит порассуждать. Мы много самообольщались. И я, поверьте, самообольщался. Но немцы одним июньским утром хмель из головы вышибли, я протрезвел, как, впрочем, протрезвели и вы, молодые люди.
– Что же дальше? – спросил я, внимательно выслушав его. – Вывод какой? Пропала советская власть, да?
Петр Филиппович резко откинул голову, как от удара в подбородок. Некоторое время разглядывал меня с надменной улыбкой, затем качнулся ко мне.
– Вот этот молодец с автоматом, – он взмахнул рукой на Чертыханова, – обвинил меня в том, что я вражеский агент, я не обиделся на него: это так же нелепо, как если бы он назвал меня, ну, скажем, марсианином. Он, как всякий страдающий отсутствием интеллекта, прямолинеен. Но вы меня оскорбили, уважаемый. Разве я сказал, что советская власть погибнет? Подумаешь, немцы со своим сумасшедшим фюрером! Весь мир опрокинется – и тогда выстоим!
– Остановитесь, Петр Филиппович, – простонал Браслетов. – Пожалуйста… Голова кругом идет…
Тетя Клава проговорила строго и с осуждением:
– И вправду! Чего ты прицепился к ребятам, очень нужны им твои россказни. Иди пей кофе – подала…
– Спасибо, Клавдия Никифоровна, – с подчеркнутой учтивостью сказал Петр Филиппович и удалился к себе пить кофе и размышлять о судьбах человечества.
Чертыханов хмыкнул и покрутил указательным пальцем возле своего виска.
– А он у вас псих…
– Что делать? – Обхватив голову руками, Браслетов тихо раскачивался из стороны в сторону. – Не выдержит она… Где ее искать теперь?..
Я взглянул на его склоненную голову, на проступающие под шинелью острые лопатки, и саднящее чувство неприязни к нему сменилось жалостью. Он не был виноват в том, что немцы подошли к Москве, что жена его в этот страшный момент оказалась больной и что на руках у нее крохотное существо – дочка. Я тронул его за плечо.
– Николай Николаевич, нельзя же так. Возьмите себя в руки… – И спросил у тети Клавы: – В какое метро она ушла?
– К Зацепе. В новое, еще не достроенное. Ближе-то нет.
– Найдем, товарищ комиссар, – сказал Чертыханов уверенно. – Из-под земли достанем.
– Вы так думаете? – Браслетов встал и с надеждой посмотрел на Прокофия.
– Как по нотам. Зря времени терять не следует… – Чертыханов простился с тетей Клавой: – Счастливо оставаться, мамаша. Не жалейте кофе для интеллигента. – Он указал на дверь, за которой находился Петр Филиппович, и добавил громко: – Гнилого интеллигента!.. – «Старый русский офицер» сильно обидел Прокофия, назвав его прямолинейным.
Мы вышли из подъезда во двор. Тележки и тачки здесь стояли рядами, нагруженные мешками и чемоданами, прочно увязанные веревками. Попадались даже детские коляски, доверху заваленные кульками и пакетами. Во дворе дежурили молчаливые женщины, зябко кутали лица в шерстяные платки, в меховые воротники…
Небо над городом было исхлестано голубыми прожекторными струями. В их свете клубились тучи с фиолетовыми краями. Изредка тучи прошивались сверкающими строчками трассирующих пуль. Где-то высоко кружились самолеты, и где-то далеко стреляли зенитки… Вокруг листопадом осыпались, белея во тьме, четвертушки бумаги – вражеские листовки, сброшенные с самолетов. Я поднял несколько штук, Прокофий осветил фонариком, и я прочитал: «Москвичи, советская оборона прорвана доблестными немецкими войсками на всем фронте. Завтра немецкая армия вступит в Москву. Оказывать сопротивление бесполезно. Оно вызовет излишнее и ненужное кровопролитие. В метро не укрывайтесь, метро будет взорвано и залито водой…»