Поговорка фельдшера стала крылатой фразой. Ею под общий смех осаживали зарвавшихся. Сейчас она вспомнилась Валерию, но не вызвала смеха.
— Зачем же школа в нашей квартире? — повторил огорченный Валерий и пошел искать отца.
Родителей ой нашел в двухэтажном флигеле, где раньше была главная контора дома Ваницких, где жили приказчики, управляющий. Мать, увидев Валерия, сразу заплакала.
— Дожили… Угла не имеем.
— Мамочка, потерпи. Образуется, — утешал Валерий, а на душе становилось все слякотней. — А где отец?
— Даже ночами работает. У него все какие-то люди.
Изменился Аркадий Илларионович. Осунулся. Поседел. Он встретил Валерия в дверях, обнял его, но в кабинет не провел.
— Я очень занят, Валерий. Давай встретимся вечером. Ты получил мою телеграмму с вызовом? Нет? Ты приехал удивительно кстати. Дай мне честное слово, сегодня и завтра… ну, словом, до моего разрешения ни в коем случае не появляться на улице. Не уходить никуда из дому.
— Странно, папа, я же не мальчик.
— Валера, дай слово. Отец не часто просит его.
— Но почему, объясни.
Завтра я тебе объясню, а пока подари мне твое присутствие в этом доме! И ни-ику-да-а!
2.
С присвистом рассекает лемех желтое море прошлогодней травы, и черный блестящий вал спадает с отвальника плуга. Запах свежей земли щекочет ноздри. Егор старается вести плуг ровней, даже вспотел от натуги. Сколько лет и особенно весен, когда распускались почки берез и черемух, начинали зеленеть луговины, он ворочал в шурфе валуны и грезил черной, пахучей землей на отвале блестящего лемеха. Наконец-то! Дождался! Поет плуг. И ручки его, железные, теплые, будто живые.
— Но, милые, но-о, — покрикивает Егор на лошадей. Какая же пахота без «но-о», без ржания лошадей, без грачей в полосе, собирающих на завтрак личинок.
И солнце сегодня словно нарочно светит празднично ярко и греет, как улыбка любимой.
Родная земля! Черная, пахучая борозда! Тысячи лет ты манила к себе настоящего человека! Любовью, вниманием к природе, к тебе, родная земля, познается цена человека.
В забое Егор чувствовал себя пасынком жизни. Сегодня— как мать родную нашел. Пой, плуг! Отворачивай пласт!
— Но-о, гнедые…
— Но-о-о, — послышалось позади. Это Тарас понукал вторую упряжку. Затем новое «но-о-о» — и третий плуг вспорол ковыльную целину.
Далеко впереди куст прошлогодней полыни. Егор направляет на него лошадей, как капитан в бурном море направляет корабль на далекий маяк.
Первая борозда — полю зачин и должна быть как струна. А эта к тому ж всей коммуне зачин. «Эвон сколь народу вокруг. Не дай бог осрамиться, скривить борозду».
А народу и правда полно. Вон Лушка в малиновой праздничной кофте, в цветастом платке, в лазоревой юбке, а босиком. В обутках нельзя вести первую борозду.
Рядом Вера Кондратьевна… Ей, городской, непривычно идти босиком. Трава колет ноги. Вера идет, как по горячим углям, а белая блузка ее кажется легким облаком среди цветущего луга из праздничных сарафанов.
Вавила тоже босой, как и все. Распоясал холщовую рубаху, ворот нараспашку, ремень повесил через плечо, выцветшая фуражка в руке. Идет и поет что-то.
Аграфена в праздничном сарафане, ведет за руку Петюшку. Дядя Жура шагает, как на ходулях, и машет руками, словно бы степь измеряет. За ним — новоселы, а теперь коммунары — из «расейского» края, приискатели— члены коммуны.
— Родной ты мой, говорила вчера Аграфена, — честь-то кака тебе оказана: первую борозду проложить по степи. У всего-то народа ты на виду. Ни Кузьму, ни Устина так не жаловали.
— Небось и тебе ни Уська, ни Кузька не приглянулись, — смеялся Егор, — а Егоршу себе подглядела.
«Вожаком у народа ты стал, мой Егорушка».
Егор идет за плугом, без шапки, босой, в серой посконной рубахе навыпуск, в посконных портках. Через плечо на ремне висит кнутовище и длинный ременный кнут змеится по борозде. Стройнее, моложе и выше кажется людям Егор.
Кто знает, может быть, твоя борозда будет первой коммунаровской бороздой России. Первой в мире коммунаровской бороздой.
— Но-о, родимые, но-о-о…
Режут три плуга желтую степь. Спадают с отвала черные пласты земли…
Трудной была дорога к коммуне. На ощупь брели.
Ведет Егор плуг и вспоминает, как приехал со съезда, как привели его в новую школу, что достроили без него на бугре в пихтачах, напротив приисковой конторы.
— Рассказывай, как съездил, Егорша? Что видел? Что слышал? Все сказывай, — торопили товарищи. А народу в классе тьма-тьмущая.
Егор тогда перво-наперво стены внимательно осмотрел, окна, скамейки, печь — и слеза на глаза накатилась.
— Мечта сбывается, а! Петька грамотным станет. Да боже ты мой, за это одно жизнь можно отдать, — шептал он. — Вот она, революция! Вот она, наша Советская власть!
До самого вечера рассказывал Егор, как съезд провозгласил по всей Сибири Советскую власть. Как создали совет рабочего контроля. Как по железной проволоке говорил с самим Питером и как просил Питер хлеба.
— Умоляем скорее и больше дать хлеба, — так и сказали из Питера. Без хлеба Советская власть — пустой разговор. Сеять надо поболе. Мне в городе, в Совете наказывали: приедешь — и сразу мол, значит, делайте, штоб сообча, штоб комм-уния…
— Сообча сеять хлеб? Тут надобно покумекать.
Выбрали Егора председателем Сельревкома, а с коммуной решили подождать.
Спозаранку тянулись люди в ревком. Особенно безземельные, беженцы из «расейского» края. Обступят они Егора — и каждый с докукой.
— Нес вчера жердинку из леса на дрова. Кержаки увидели и шею накостыляли. Наш, грит, лес. Мы, грит, вам…
— Егорша, пошто кержаки на мельнице без очереди мелют, а я третий день как стал у двери, так и стою. Зерна-то мерка всего…
— Не в кержачестве суть. Я вот кержак и вместе с тобой стою, потому как зерна у меня пудишко, а не десять кулей.
— А дерет-то Кузьма, язви его в печенки, за помол пять фунтов с пуда да фунт на распыл. Расстараешься ведерком зерна, а с мельницы пригоршню тащишь.
— С землей-то, Егорша, как?
Знают: составлены списки на передел земли и скоро приедет в село землемер. Да за воплем «с землей-то как?» другое скрывается: а что мы с землей делать станем, ежели ни плуга у нас, чтоб землю вспахать, ни лошадей, чтоб плуг протащить, ни зерна, чтоб посеять?
— Может, и впрямь сообча, как Егор сказывал? А?
— За кукиш плуга не купишь.
— Приискатели, можа, подмогнут.
Кузьма Иванович, услышав, что приискатели и голытьба собираются землю пахать, сперва похвалил:
— Давно бы так. Чем бесовское золото доставать, пашеничку бы сеяли. — И даже сказал народу в моленной: — Братья и сестры мои, восславим мудрость господа бога, просветившего ум и сердце погрязших во грехе, да распашут они пустошь в тайге.
А как начал в коммуну записываться народ из новосельского края, как пошла в нее кержацкая беднота, так почуял Кузьма Иванович — не таежными полянами пахнет, а могут добраться до Солнечной Гривы, где он пасет свои табуны и ставит зароды сена для продажи.
— Братья мои, — возгласил он на очередном молении, — видано ль дело, штоб в единую семью собрались христиане и татарва, жиды, сербияне и всякая прочая нечисть. Содом и Гоморру строят богомерзкие приискатели. Гере нам, горе!
И Устин, встретив на дороге Егора, сказал с укоризной:
— Што ж ты, сват, я шахту вам спас, а вы гадите мне под окном, батраков моих в — коммунию сманиваете. — И пригрозил: —Пеняйте на себя, коли што.
На другой день ползли по селу разговоры.
— Батюшки вы мои, только послухайте, — всплеснула руками у проруби всеведущая Гудимиха, — у них, у ком-мунаров-то, бабы, обчими станут. На кажную ночь новый мужик!
— Не обнадеживайся особо, — подкусила соседка, — на тя разве слепой с перепою позарится, так и то как ощупат, так и подастся в кусты.
— Тьфу на тебя, толсторожая, — окрысилась Гудимиха. — Как навалятся на тебя гундосые да сопливые…