Посреди теплушки, той самой трудяги, что рассчитана на перевозку восьми лошадей или сорока человек, стоит раскаленная докрасна барабанка. Ветер воет в трубе на разные голоса, выбрасывает из-за дверки длинные языки багрового пламени. Тогда раздвигается мрак и виден тупорылый «максим» у входа, длинные нары в два яруса — и на них семь десятков человеческих ног. Видны по углам снежные куржаки, мохнатые и толстые, как беременные зайчихи, только странно багровые.
У печурки дремлет на ящике с патронами парень-дневальный. Обнял винтовку — она ему и постель, и подушка, и друг.
В теплушке только дядя Егор без винтовки. Есть у него револьвер — подарок Петровича, дали ему гранату-лимонку — и все.
Может, в обнимку с винтовкой лучше б спалось?
Со вчерашнего дня Егору пошел пятьдесят первый год. И никогда даже в мыслях у него не было обидеть человека, а тем паче — убить. Всю жизнь казалось: убивец— полузверь совершенно особой стати: приземистый, в плечах два аршина, волосы — смоль, и смотрит по-волчьи. Мог ли подумать Егор, что сам попросит оружие, чтоб убивать.
Длинным и сложным путем пришел Егор в эту теплушку, где спали в обнимку с винтовками омские мукомолы, иртышские речники и куломзинские деповские.
Не найдя зерна в Рогачево, приискатели народного прииска решили отправить человека за хлебом на сторону. Куда направить? Конечно, на степь? Там в этом году стеной стояли хлеба — сейчас, слух идет, амбары трещат от зерна, а на гумнах ждут своей очереди скирды необмолоченного хлеба.
Кого посылать? Само собой, Вавилу с Егором. Они этим летом половину степи обошли, агитируя за Советы. В каждом селе у них приятели да друзья. Но Вавила на прииске нужен. Он управляющий.
— Поезжай, Егорша, на степь нашим красным купцом, — сказали на сходе товарищи.
— Сдурели! Да у меня грамотешка — одну букву «о» еле выучил.
— У других ее столько же. Некого боле. Иль грезишь, без хлеба сможем прожить? Аль каждый себе на степь за пудишком отправится? А?
И поехал Егор на степь, в Камышовку.
2.
Это вот да! — Егор почтительно обошел с трех сторон дородный буфет. На стеклах больших верхних створок как инеем нарисованы утки над озером, камыши, восходящее солнце. Вода чуть колышется. Свежестью августовской зари повеяло в это зимнее утро.
Иннокентий третьего дня тоже дивился: «Вот это да», — а сегодня уважительно погладил деревянное кружево дверок, снова залюбовался буфетом. Сказал:
— Нынче у камышовских богатеев и не такое увидишь.
Буфет стоял в просторных сенях деревенской избы. Вокруг на шпильках-гвоздиках висели покрытые пылью решета, дымарь, старые деревянные ведра, шлеи и хомуты, пахло дегтем и конским потом.
— Восемь мужиков его в сени перли, — пояснил Иннокентий. — Косяки вынимали, а дальше хоть плачь, ни боком не лезет в избу, ни башкой, ни ногами. Пятнадцать пудиков пашеницы за него отвалил дядя Василий…
— Я б двадцать дал… кабы была, — сказал Егор. Пригибался, разглядывал, чмокал. — Есть же на свете золото — руки. Но только, поди, одни. Других таких не сыскать. Утки-то, господи, даже перышки видно. Кряквы утки-то. Кряквы.
Из-за дверей донесся нетерпеливый кашель. Он напомнил: неудобно, мол, торчать в чужих сенках. Иннокентий открыл дверь в избу и потянул за собой Егора.
— Здравствуй тебе, дядя Василий. Купца вот привел.
Кухня просторна. У печки пекла блины статная молодуха в пестреньком сарафане. Хозяин сидел за столом. Пальцы бутончиком подняты вверх. На бутончик поставлено блюдце с таким горячим чайком, что даже в жарко натопленной избе над ним струйками вился парок. Пот кропит дядю Василия. Не спеша вытер он полотенцем бороду, волосатую грудь, оглядел рыжий шабур Егора, подшитые валенки и хмыкнул презрительно:
— Лаптями… — схлебнул с блюдца, — я не торгую. — И подлил себе чаю из пузатого чайника, большого, как чугунок. Широкая золотая кайма опоясывала чайник и нарисованы на нем чудные люди с усами и косами до колен.
— За хлебом он, дядя Василий. С приисков. Ему бы на первый случай тыщу пудов.
— Тыщу? — торопливо поставив блюдце на стол хозяин, подвинулся в угол и угодливо вытер лавку для знатного покупателя тем полотенцем, что вытирал лицо.
— Кеха, скидайте Лопатину да жалуйте к столу. — Говорил по-прежнему медленно, но в голосе, в пристальном взгляде капустного цвета глаз — уважение. — Эй, бабы, стаканы сюда, самогонку, блинков нам подбросьте.
— Ешь блинки, куманек… Как тебя звать-то?
— Егором… И уловив во взгляде хозяина почтительность, добавил: — Митричем, значит.
— Ну будем здоровы, выпьем по маленькой. Блинком, блинком закуси, Егор Митрич. С какого ты прииска?
— С Народного.
— Это бывший Богомдарованный! Наслышаны, прииск богатый. — Почтительность хозяина еще увеличилась. Хозяйки тем временем подносили к столу сметану, шаньги, картошку в мундирах — что было в печи, в подполье. Дядя Василий, выпив стакан самогонки, подыграл под захмелевшего и обнял Егора за плечи. — И до чего же хороша наша Советская власть. Какой я стоячий сундук заимел. Видал его в сенках? Городские менять привезли. Еще паркету привезть обещали. Такие дощечки блестящие, я ими в горнице стены обделаю, в куфне, в банешке. Лежи себе на полке, поддавай на каменку пару квасишкой, а вокруг все блестит. Да я за нашу Советскую власть… Ты, Митрич, золотом станешь платить?
— Пошто золотом? Деньгами. Советскими.
— Это ленинки, стало быть? Да ты не шуткуй.
— Я не шуткую. Золото мы сдаем в банк, а платим деньгами. Да каких тебе еще денег, ежели и сам ты хвалишь Советскую власть, не нахвалишься.
— Это доподлинно. Шибко хвалю, но золото, брат, вернее. — Морозом пахнуло от слов хозяина, и в горле Егора кусок холодца ни взад, ни вперед, как буфет в сенях.
— Дядя Василий, у тебя же амбары от хлеба ломятся, — вступился Иннокентий.
— Хлеб есть не просит, — поднял перед глазами растопыренную пятерню, — ты сейчас нагородишь: дядя Василий контра… Н-нет, я за родную Советскую власть горло перегрызу, но мой хлеб не тронь. Ты, Иннокентий, власть на селе утверждай, и такую, какую хочешь, а в своем доме я сам власть утвержу. И такую, какую мне надо.
Месяц назад дядя Василий и жмотом не показался б Егору: его пшеница, кому хочет, тому и продает. А сейчас он встал, взялся за шапку, сказал:
— Эх, мил человек, язви тя в душу, для тебя вся Советская власть — это где бы што ухватить, што бы урвать. Как у нас на селе Устин да Кузьма. Как клещи, присосались к Советской власти. И не объедешь вас: сваливать надо.
Не открылись амбары камышовских богатеев. Егор закупал зерно у тех, кто мог продать мешок-два, в лучшем случае — пять. Но все же снарядил обоз. И тут приехал в Камышовку нарочный и сообщил Егору, что он избран делегатом на третий съезд Советов Западной Сибири и должен сразу же выехать в Омск.
3.
Стук клопферов разносился по аппаратному залу омского телеграфа. Словно сотни маленьких кузнецов стучали по своим наковальням. Продовольственную комиссию съезда провели за стеклянную перегородку, где стоял аппарат, предназначенный для прямой телеграфной связи с Петроградом.
— На проводе продовольственная комиссия Третьего съезда Советов Сибири, — продиктовал председатель комиссии Воеводин.
— На проводе народный комиссар по военным и морским делам Подвойский, — ответил Питер.
«ОМСК ТРЕТЬЕМУ ЗАПАДНОСИБИРСКОМУ ОБЛАСТНОМУ СЪЕЗДУ СОВЕТОВ ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ПРОДОВОЛЬСТВЕННОЙ КОМИССИИ СЪЕЗДА ВОЕВОДИНУ, — читал телеграфист. Егор стоял рядом. Он тоже член продовольственной комиссии съезда, и это ему стучит аппарат из далекого Петрограда. Туда, говорят, если идти каждый день верст по тридцать, за дето едва дойдешь. — …КАЛЕДИН и РАДА ОТРЕЗАЛИ ЗАПАДНЫЕ И СЕВЕРНЫЕ АРМИИ И ЦЕНТРЫ РОССИИ ОТ ХЛЕБА И ТОПЛИВА ТЧК ТОЛЬКО СИБИРЬ МОЖЕТ СПАСТИ СТРАНУ. И АРМИЮ ОТ НАСТУПАЮЩЕГО ГОЛОДА ТЧК В ДНИ ГОЛОДНОГО СОСТОЯНИЯ АРМИИ НА ФРОНТЕ ОБЩЕАРМЕЙСКИЙ СЪЕЗД ПО ПРОДОВОЛЬСТВИЮ ТРЕБУЕТ И УМОЛЯЕТ ВСЕ ОРГАНИЗАЦИИ СИБИРИ ВЗЯТЬ НА СЕБЯ СНАБЖЕНИЕ СЕВЕРНОЙ И ЗАПАДНОЙ АРМИЙ ТЧК НАРКОМВОЕНМОР ПОДВОЙСКИЙ».