— Убыла… На целый волос уже убыла, — раздалось от шахты.
— Слава те господи, — вырвалось у стоявших вокруг. Многие опустились на колени и, прижавшись лбом к холодному снегу, славили бога. Прииск-то Богомдарованный, вот и помог господь.
И Жура опустился на колени. Перекрестился широко, как зерно кидал в землю, начал кланяться, да словно лбом наткнулся на что-то. Вскочил и погрозил в небо кулаком.
— Дарованный богом? Черта с два, штоб тетку его петухи заклевали. Не бог его нам даровал, а наши вот руки. Народный прииск! Народный! Никак не иначе!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1.
Нельзя сказать, чтоб Егор считал себя нефартовым. Еще в парнях он готовил лес для новой избы, и упавшая лесина насмерть придавила отца и старшего брата, а Егору только ухо порвало да щеку.
— Это разве не фарт?
А любящая жена, тихая, работящая, не гулена — разве не фарт?
Все б хорошо, но даже лучшим женам есть надо; и время от времени ситцу на юбку. С едой как-нибудь: где с маком, где с таком — где лебеда, а где просто вода, а на ситец надо разом махину денег.
Эх-ма!
Шестнадцать лет работал Егор на приисках господина Ваницкого. Выклянчит ради Христа у смотрителя место для шурфа и несколько дней кайлит породу, нагребая ее в бадейки. Аграфена поднимает бадейки с породой на-гора и тащит в отвал.
Вода бежит сверху, грязь, а Егор все кайлит, кайлит, и чем глубже становится шурф, чем обильней бежит вода, чем тяжелее кайлить, тем сильней убеждение, что шурф «будет фартовым». Да как же иначе? Предыдущий шурф был «глухарь». Перед ним был не то что «глухарь», но «злыдня», только на хлеб. Как говорят приискатели: жив-то будешь, а с бабой играть не потянет. А тут и порода вроде другая — «слизкая да плакучая», воду не успеваешь отчерпывать.
Иначе прикинь, должен когда-нибудь быть фарт? Другим же фартит!
Пробу снимал — в лотке шлиху-у… А шлих — верный признак, что золото близко.
Спирает от радости грудь у Егора. Наконец-то фартовый шурф. Самородок в нем будет желтый, шероховатый, блесткий.
Так хочется найти самородок, что Егор уже видит его и примеряет: однако золотника на три. Пять кулей муки — и не меньше. А повезет — и золотника на четыре… Аграфене на кофту купим, а то плечи выперли вовсе… Срамно смотреть.
Добьет Егор шурф до скалы — нет самородка. Видать, замазался глиной. Значит, при промывке окажется. Это даже и лучше: сегодняшний день, считай, худо ли хорошо ли — но прожили, а к завтрему, скажи ты, как кстати найти самородок. Муку Аграфена последнюю извела.
Выбравшись из шурфа, Егор внимательно оглядывал кучу добытой породы, направлял возильный лоток. В нем Аграфена будет подтаскивать к речке пески, а он с промывальным лотком присядет на корточки у воды и будет мыть привезенную Аграфеной породу, осаживать золото, и, когда в лотке останется только щепотка шлиха — песчинки железняка, проглянут неожиданно золотые крупинки, светлые, яркие, как хлебушко колосистое в поле, как смолевые капли на черной пихтовой коре.
Промыт один лоток — пусто. Во втором попалась бусинка с блошиный глаз. В третьем — три крупиночки с маковое зернышко. Это уже хорошо: к самородку приварок. Аграфена — чудачка, вздохнула пошто-то. Эх, доказать бы ей, что и Егору бывает фарт, что и ей, Аграфене может быть счастье.
Четвертый лоток Егор нагребает не сразу, не из той породы, что подтащила к реке Аграфена, а идет сам к шурфу и, обойдя несколько раз вокруг песков, выбирает породу приглядней, такую, что «хоть сейчас на базар», как говорят приискатели.
Вот она — мясниковатая, с примесью жирной глины, красноватая. В такой завсегда самородки…А если мелкие, так долей пять на лоток… А то и поболе.
Нагребает Егор в свой лоток самой что ни на есть хорошей породы, тащит ее к реке. Тяжел лоток, язви его в печенки, порода-то веская.
Не обманул Егора, наметанный приискательский глаз. Целых три доли дал лоток. Одна золотинка с клопишку. А самородка не оказалось. Его не оказалось и в пятом лотке, и в десятом, и в сотом. Но не «глухарь» этот шурф. И не «злыдня».
Когда садилось солнце, Аграфена достала из-за пазухи чистую холщовую тряпицу — специально припасла, — Егор высыпал на нее мелкую крупку намытого золота. Та золотинка с клопишку, что вымыта четвертым лотком, как рыжая кура среди желтых цыплят. Эх, подрасти бы ей хоть с таракана.
Не фартовый, конечно, шурф, не такой, о котором рассказывают годами, но все ж можно хлеба купить.
Сколько помнит Егор, и таких-то шурфов в его жизни было немного. И больше трех золотников зараз Аграфена в тряпочку не заворачивала.
И Егор никогда не держал в руках больше трех золотников зараз, а сегодня в его пояс зашито восемь фунтов и шестьдесят четыре золотника. Пошевелишься — и давит золотишко-на бедра… Он едет, торопится, а товарищи беспокоятся: где-то Егорша? Как-то сейчас наш Егор?
Впервые Егор сознает, что нужен людям. А разве многие могут похвастаться тем же? Разве чувство единства с товарищами — это не фарт? Огo-го, еще и какой.
Чем дальше отъезжал Егор от прииска, тем больше проникался сознанием важности поручения. Еще бы. Лушка с Аграфеной зашивали золото в пояс. Сам Вавила с дядей Журой опоясывали его золотой опояской. Провожали Егора всем прииском. Счастья желали.
Разве раньше бывало такое?
Дали Егору коня. Два дюжих парня с ружьями охраняют Егора. Пусть не Егорово это золото — а всего прииска, — но держать на себе народное добро, везти народное золото, сознавать доверие товарищей — это счастье, о котором Егор никогда не мечтал, и скажи ему сейчас кто-нибудь: Егор, по левую руку лежит самородок, о котором ты грезил всю свою жизнь, по правую руку тропка к товарищам, — куда ты пойдешь?
Ни минуты не колебался б Егор и свернул на правую тропку. А выбрал бы левую, Аграфена заслонила б собой путь к самородку и указала б Егору на тропку, ведущую к товарищам.
Резво рысил жеребчик. Рыжая грива по ветру стелилась, будто буйное пламя летело над снежной дорогой. Ни копоти от него, ни дыма. Один только жар. Скрипели полозья саней. Лежал Егор, впервые в жизни завернувшись в дорожный тулупчик. Дремота клонила голову. Сладкой грустью нахлынуло прожитое.
Бывало, по нескольку раз на дню клял Егор свою жизнь. И злую нужду, что обхомутала его, загнала, исстегала. Казалось, не было в его жизни светлой минуты, ан нет, выдалось время, пришли в душу покой, и свет, что дала ему Аграфена.
«Я тебя сразу приметила. Глаза у тебя шибко добрые…»
Так говорила Аграфена потом, Когда умер ее первый муж, когда, накинув на голову шаль, она ушла из справного дома с Егором пытать счастья на приисках господина Ваницкого.
Ушла — это само по себе не такое уж диво. Мало ли девок или баб задурят, зачумеют — на узде не удержишь— и бегут с дружком, что сегодня кажется им самым лучшим, самым красивым, самым добрым на свете, для которого даже жизни не жаль. Нацелуются с ним, намилуются, а потом как протрезвятся: миленок-то на работу ленив, и пропойца к тому же, и поколачивать любит. Схватится баба, да поздно, и ревет всю жизнь, проклиная и судьбу свою горемычную, и родителей, что уму-разуму плохо учили. Всех проклянет, кроме себя.
Дивнее, когда, сбежав из богатого дома и хлебнув голодной жизни, закусит губы до крови — и все. Есть же упрямые: локоть грызут, а молчат!
Когда ж хватив лиха по самую маковку, пожелтев с голодухи, баба нежность свою сохранит, любовь сохранит, душу свою сохранит — это же дивное диво.
Повыцвели ее волосы, глаза цвета кедровой коринки теперь белесы и щеки повысохли, и поет Аграфенушка редко, а «Егорушка, милый», до сих пор так зовет. Ни когда не думал Егор, что грусть может быть так сладка.
«И пошто так неладно устроена жизнь, — рассуждал про себя Егор. — Живешь с бабой бок о бок, из одного чугуна щи хлебаешь, одной лопотиной укрываешься на ночь, нужду вместе мыкаешь. Терпит, терпит она, да и черное слово скажет, не сдержится. Ты ей ответишь попреком. И на тебе, дальше в лес — больше дров. И начинает мерещиться, што она, баба-то, век твой заела. Эхма! А разобраться баба-то — золото».