— Может, прихватим Ксюху для верности, — шепнул Вавиле Егор.
— Молчи. Она пусть покамест в тени останется, Вавила с Егором привели Бориса Лукича и Грюн к поскотине. Там, вдали от дорог, среди зарослей дикой солодки, высился холмик. Под холмиком — дыра, завешанная грязной дерюгой.
— Вася, — позвал Вавила.
Откинув дерюгу, из землянки, как из медвежьей берлоги, вылез подкидыш Вася, сутулый, волосы — что взлохмаченный сноп переспелой гречихи, рубаха в заплатах. Взглянул исподлобья на Грюн, на Бориса Лукича. Отвернулся. Уставился на свои босые ноги и обратился к Вавиле:
— Кого тебе снова? Я же сказал…
— Повтори Лукичу. Это очень важно, и мы все тебя просим.
— Кого ж повторять? Дал мне мужик куль, в нем што-то хрусткое, вроде соли и велел отнести его к Иннокентию, положить ему в сенцы: подарок, мол, Кешке, клади, штоб никто не видел. Я отнес и гривну от мужика получил. Вот и весь сказ.
— Вася, а кто тебе дал этот куль? — Борис Лукич всегда был добр к Васе, а сейчас даже коснулся его заскорузлой руки. — Это, Вася, нам надо знать.
Сложная работа шла в голове у Васи, и он искоса, не то вопросительно, не то сомневаясь в чем-то, смотрел поочередно в лица Бориса Лукича, Грюн, Вавилы.
— Покаялся, а имени не скажу. А што я куль принес к Иннокентию, на кресте поклянусь, — и вынув из-за пазухи грязный гайтан, вытянул маленький погнутый крестик, перекрестился на него.
— Какая мерзость, — возмутилась Евгения. — Кому это нужно устраивать провокации против честного чело- века? А может быть, Вася лжет?
— Я? — захлебнулся от гнева Вася. — Да если на то пошло!..
— Нет, нет, — перебил Борис Лукич. — Я знаю Васю давно, он не лжет никогда.
Вавила в тот раз ничего не добавил и молча повел Грюн с Борисом Лукичем на дальний конец деревни.
— В тот самый вечер, в который учителка сказывает, будто ее Кешка рыжий снасильничал, мы ее видели, — говорила тетка Феклуша. И муж ее, потерявший дар речи на фронте, молча кивал головой: так, мол, и было. — Еще с нами ехали девки. — Подошла к двери, крикнула — Катька, Параська, подите сюда. Садитесь, и ежели я в чем ошибусь, так поправьте мать. Значит, солнце садилось, мы ехали, а за поскотиной учителка наша цветы собирала и пела про какой-то камин.
— Камин, мамка, камин. Ты сидишь у камина. Это песня такая есть, она и нас с Параськой этой песне учила, да уж шибко трудно запомнить.
— Стало быть, у камина, а солнышко аккурат закатилось: неужто б мы раньше с покосу поехали. Так как же эй, девки, прочь из избы, займитесь чем во дворе! Так как же Кешка мог на погосте в этот вечер насилить, ежели погост-то на другой стороне села. До погоста оттеда не меньше пяти верст. Шибко хорошая девка учителка, но напраслину говорит. Ежели и напал на нее, так вовсе не на погосте.
— И не Иннокентий, — добавил Вавила. — Он весь день, в том числе и на закате, под тулупом на печке от лихорадки дрожал.
7.
Обратно шли через чистое поле. Вдали свинцовая озерная гладь. Перед нею ряд низких черных избушек. В вечернем сумраке они еле видны, и ближе домишек — роща высоких берез.
— Эсеры, большевики, кадеты, — говорила задумчиво Грюн, — у всех своя программа и каждый уверен, что только они правы. — Вспомнился разговор с Ваницким о правде Ленина, но Грюн постаралась поскорее его забыть. Он вызывал сомнения, слова потеряют свою убедительность и цель не будет достигнута. И Грюн продолжала уже для Вавилы — На востоке люди молили и до сих пор, наверное, молят бога: «Дай мне силы смириться с тем, что сильней меня, дай мне силы, чтобы бороться с неправдой, которая мне по силе, а самое главное — дай мне мудрость, чтобы правильно оценить, что мне по силам». А я бы добавила… и дай мне мудрость не ошибиться в выборе правды.
— Много вы знаете, прямо, зависть берет. Но это все философия. Вы намекаете, что, дескать, я недостаточно мудр и не вижу, где правда, а если и вижу, то не могу соразмерить сил.
— В общем, примерно так.
— А я отвечу словами, которые слышал на каторге: рожденный ползать — летать не может.
— Вы грубите.
— Меньше, чем вы, называя меня слепцом и глупцом. Я помню, вы женщина.
Грюн оглянулась. Этого упрямца словами не пересилишь. И сказала с чуть приметной надеждой:
— Слава богу, хоть этого не забыли. А вы изумительный следователь, товарищ Вавила, — она просунула теплую руку под локоть Вавилы. — Истина выше партийных разногласий. Теперь снова будет работать Совет, а завтра мы соберем митинг и расскажем народу правду.
— Вы действительно рады? Мне казалось, что на прошлом митинге вы готовы были меня растерзать.
— И растерзала бы. В клочья. Кости все перегрызла бы от злости, — начала было с пафосом, а потом тихо засмеялась. заговорила дружески, даже чуть заговорщически: — Милый, наивный Вавила, какой человек не придет в ярость, потерпев публичное поражение. Какая женщина не запомнит своего победителя, не почувствует к нему хотя бы элементарного уважения. Какой честный политик не обрадуется, выяснив истину?
— Но истина раскрыта не полностью. Еще не известно, кто разыграл всю эту комедию, кто заставил учительницу наговорить на себя и Иннокентия?
— А мне кажется, это самое легкое. Вы не обратили внимания, что в селе появился одноглазый купчик с кавказским орлиным носом, бровями, как нитки, и толстыми губами кержака.
— Сысой?
— Да, его зовут, кажется, так. Все это мы завтра узнаем. Эту часть следствия я беру на себя.
В березках на погосте часто затокал болотный лунь.
— Это стучит мое сердце. Послушайте. — Евгения прижала Вавилову руку к груди.
Вавила чувствовал тепло ее рук, тепло плеча и груди. Оно обжигало. Оно проникало глубоко-глубоко и рождало в груди смутный, неясный звон, желание обнять эту женщину, и вместе с тем рождалась настороженность. Слишком проста, добродушна, по-детски искрения оказалась эта известная эсерка. Она красива… Великолепна…
— Слышите, кто-то на озере крикнул?
— Это гагара.
— Но она кричит человеческим голосом… В нем тоска, желанье чего-то. Я готова закричать точно так же. Хотя человек обычно слышит в звуках природы только то, что хочет услышать.
— Это правда. Я носил на каторге кандалы, их звон всегда одинаков. Но плетешься усталый с работы и цепи звучат заунывно. Рыдают. Ясным утром идешь по тайге на работу: пахнет смолой, пичужки поют-заливаются и хочется жить, хочется позабыть, что ты каторжник, радоваться солнцу, и, кажется, цепи звенят бубенцами. Порой даже нарочно звонишь.
— Да вы настоящий поэт, дорогой мой Вавила! Скажите, а женщину вы можете полюбить? Ну, такую, как я?.. — и неожиданно зашептала с непритворной тоской — Тьма, ты идешь по душной ночной пустыне. Жажда томит. Усталость бросает на землю, и вдруг впереди огонек. Человек! Я люблю решительных, смелых и ненавижу слюнтяев. — Евгения положила руку Вавиле на плечо. — А вы такой обжигающе сильный…
8.
— Всех, всех, Иннокентий, нашли. И кто учителку на закате за озером видел, и кто соль, вам подбросил. Все, все теперь ясно. Так не кручинься больше. — От теплого чувства, — что сделала доброе дело, что отыскала себе друзей, Ксюша сама протянула Иннокентию руку. С Ульяной просто: обняла ее Ксюша. — Больше не плачь. Все устроилось лучше некуда. Ну, я побегу, а то хозяева меня, наверно, в три шеи погонят. Утром коров прогнала в стадо, а кто их доил вечером, кто огород поливал — и не знаю. Ох, попадет мне.
Рванулась бежать, но Ульяна задержала Ксюшины руки.
— Ты помнишь наш разговор?
— Это о чем?
— О моем плямеше. Ты и так мне уже за сестру.
Покраснела Ксюша и отвернулась. Как ответить Ульяне? Чем дальше, тем сильнее по Ване сердце болит. Но Ваню нужно забыть. Ульянин племяш, видно, хороший парень. Надо устроить жизнь, вековухой не проживешь, а после Ванюшки Ульянин племяш лучше всех. Да третьего дня специально забежала к Ульяне под вечер. Рассказывала про прииск. И так, будто между прочим: