Все, что он говорил, было чрезвычайно ценно Мандралиска был благодарен Барджазиду за то, что тот поделился с ним этими соображениями. И все равно он сожалел о том, что приоткрыл, пусть даже на мгновение, завесу, скрывавшую от всех начальный период его жизни. Он всегда находил куда более полезным для себя предоставить миру воспринимать его как чудовище, высеченное из льда, и твердо знал, что позволить кому-либо хоть мельком увидеть беззащитного забитого мальчишку, прячущегося за этим холодным фасадом, очень рискованно. Он с удовольствием забрал бы назад все до одного слова, которые сказал этому маленькому человечку в тот странный день.
— Достаточно, — наконец объявил Мандралиска. — Вы очень понятно изложили свою точку зрения. А теперь идите и позвольте мне поработать. — Он протянул руку к лежавшему на столе шлему.
Поздняя осень в Гонгарах незаметно переходила в начало зимы. Несильный, но бесконечный дождь теплого сезона сменялся холодным и столь же бесконечным осенним дождем; среди водяных капель все чаще и чаще попадались липкие тяжелые хлопья, а спустя еще несколько недель этот дождь должен будет уступить место зимним снегопадам. Хижина в ничтожном горном городишке Ибикос, запущенная лачуга, разваливающийся жалкий домишко, в котором живет виноторговец Кеккидис со своей семьей. Близится вечер; темно, холодно. Дождь барабанит по гнилой, покрытой лишайником крыше, как всегда протекает через дыры, капли звонко шлепаются в расставленные на обычных местах ковши. Мандралиска не смеет зажечь огонь. В этом доме не тратят топливо впустую, а пустой тратой считается любая, совершенная без прямого приказания отца; никто, кроме отца, не имеет права что-либо здесь решать, и огонь зажигается лишь после того, как отец возвращается, закончив свой тяжкий дневной труд, но не раньше.
Сегодня, спустя долгие часы, это должно произойти. Или же — если будет на то воля Божества — никогда.
Вот уже три дня Кеккидис и его старший сын Малчио были в отъезде. Они уехали в город Велатис, находившийся в сотне миль, чтобы скупить товар какого-то тамошнего виноторговца; он погиб, попав в лавину, и оставил полдюжины голодных малышей. Они должны вернуться сегодня, но уже немного опаздывают, потому что парящая повозка, совершающая рейсы между Велатисом и Ибикосом, отправляется на рассвете и прибывает к концу дня. Уже почти стемнело, а парящей повозки еще нет. Никто не знает почему. Один из братьев Мандралиски с полудня поджидает на станции с тележкой. Другой помогает матери в винной лавке. Дома один Мандралиска. Он рисует себе прекрасные фантастические картины несчастий, происходящих с его отцом. Возможно — возможно, возможно, конечно, возможно! — на дороге случился несчастный случай. А что? Неужели такое столь уж нереально?
Другим способом препровождения времени и сохранения тепла были упражнения с дубинкой, которую он собственноручно вырезал из обрезка толстой доски ночной красавицы. Из этого дерева делаются самые лучшие дубинки, и Мандралиска весь прошлый год собирал по медяку и в конце концов купил себе палку приличного размера, которую затем неустанно подрезал и подтачивал, пока она не обрела идеальную длину и вес, а в кулаке у него она лежала настолько хорошо, что можно было подумать, будто она вышла из рук опытного столяра. И теперь, взяв дубинку так, чтобы держать ее без усилия, он ловко скакал взад и вперед по комнате, атакуя скрывавшихся в полумраке призрачных противников, нанося и отбивая удары. Он быстр, он умел, его запястье крепко, его глаз безошибочен, он когда-нибудь станет лучшим из лучших. Но в данный момент он больше всего хочет одного: согреться.
Он представляет себе, что противник — его отец А он танцует, танцует вокруг старшего, издевательски постукивая его тут и там, по плечам, по груди под самым горлом, по щеке, ловя его на ложных атаках, играя с ним, оскорбляя его. Кеккидис начинает рычать от ярости; он бросается на сына, он держит собственную дубину обеими руками и размахивает ею, как топором, но мальчик движется в десять раз быстрее, чем он, и еще, и еще, раз за разом он ударяет отца, а тот никак не может задеть его даже слегка.
А может быть, Кеккидис вообще не придет домой. Может быть, он умрет где-то на дороге. Пусть будет так, молится Мандралиска, пусть он будет уже мертв.
Пусть он тоже попадет в лавину.
Горы выше Ибикоса уже покрыты ковром влажного тяжелого снега, типичного для этого периода межсезонья. Мандралиска, закрыв глаза, представляет себе, как хлещущие с небес струи дождя разбиваются о черные гранитные скалы, в деталях видит, как вода под углом врезается в сугробы, расщепляя их на куски, словно мириадами крошечных ножей, видит, как снег теряет опору на склонах и, поднимая слоистое облако, срывается с горы и обрушивается на проходящий внизу тракт, по которому как раз движется парящая повозка из Велатиса, и скрывает машину под завалом до самой весны — машину, а в ней Кеккидиса и Малчо, захороненными под тысячами тонн снега…
Или пусть на тракте внезапно откроется провал. И пусть парящая повозка рухнет туда.
Пусть повозка неожиданно сорвется с дороги. Пусть она свалится в реку.
Пусть двигатель сломается на полпути между Велатисом и Ибикосом. Пусть они попадут в снежную бурю и замерзнут насмерть.
Мандралиска сопровождает каждую из этих обнадеживающих мыслей яростным выпадом дубинкой. Удар.. удар… удар… Он кружится, танцует, легко поворачивается на кончиках пальцев, наносит удар за ударом, находясь на расстоянии меньше вытянутой руки от противника. Финт наверх, нисходящая атака, от которой так же невозможно защититься, как и от удара молнии. Держи! Вот тебе! Вот тебе!
Внезапно он слышит скрип тележки. Мандралиске хочется заплакать. Никакой лавины, никакого провала на дороге, никакой ужасной снежной бури. Кеккидис снова дома
Невнятные голоса. Приближающиеся шаги. Кашель. Человек тяжело топает ногами, затем присоединяется второй. Кеккидис и Малчо стряхивают снег с башмаков
— Парень! Где ты, парень? Впусти-ка нас, да поживее! Ты и представить не можешь, как тут холодно!
Мандралиска прислоняет свою дубинку к стене. Мчится к двери, возится с замком. На пороге двое высоких мужчин, один намного старше второго, у обоих холодные хмурые лица со впалыми щеками, длинные сальные черные волосы, глаза, горящие сердитым блеском. Мандралиска улавливает в их дыхании сильный запах бренди. А еще от них пахнет яростью: острая мускусная вонь исходит из-под меховых одежд. Что-то у них не вышло.
Они идут прямо на него, кто-то из них небрежно отшвыривает его в сторону.
— Где огонь? — спрашивает Кеккидис. — Почему здесь так кошмарно холодно? Ты, парень, должен был разжечь огонь к нашему возвращению!
С этим ничего нельзя поделать. Будешь виноват, если разожжешь огонь. Если не разожжешь — все равно будешь виноват. Старая история..
Мандралиска торопливо приносит растопку, сваленную возле черного хода. Его отец и брат, все так же стоя в верхней одежде посреди комнаты, протягивают руки к теплу зарождающегося огонька. Они резкими злыми голосами говорят о своей поездке. Да, предприятие провалилось, агенты другого виноторговца оказались слишком ловкими для Кеккидиса, дешевая покупка с распродажи не удалась, вся поездка оказалась напрасной тратой времени и денег. Мандралиска опускает голову и продолжает заниматься своими делами, не задавая никаких вопросов Он знает, что нет ничего хуже, чем привлечь к себе внимание отца, когда тот находится в таком настроений Лучше всего держаться от него подальше, прятаться в тени, позволить ему срывать гнев на горшках, кастрюлях и табуретах, а не на младшем сыне
Но все равно это случается Кеккидису кажется, что Мандралиска слишком медленно что-то делает, и он приходит в еще большую ярость Он рычит, злобно ругается, вдруг замечает дубинку Мандралиски, стоящую у стены неподалеку от него, хватает ее, резко и больно толкает мальчика концом дубинки в живот.
Это невыносимо. Не столько боль, хотя он никак не может перевести дух после удара, сколько то, что отец сделал это его дубинкой Кеккидис не имеет никакого права вообще прикасаться к ней, не говоря уже о том, чтобы пускать ее в ход против него Дубинка принадлежит ему. Его единственная собственность. Купленная на его собственные деньги, вырезанная его собственными руками.