Так или иначе приводилось давать посильные советы, состоявшие, главным образом, в объяснении пользования водою, трения, закутывания в мокрые простыни и т. п., что для ревматических болезней, удручавших большую часть моих пациентов, было, разумеется, далеко не бесполезно.
Каждый день, бывало, ранним утром А. Н. уже зовет меня. «Да выйдите, пожалуйста. Страх сколько их пришло: все просят усту повидать». (Уста — мастер, доктор.) Некоторых приносили на носилках; другие приходили звать в свою деревню, к больным, которые не могут двигаться. Были и такие, которые просили заочно дать лекарство — это случалось большею частью, когда дело касалось женщин; говорит, объясняет, что болит то-то и то-то и просит какого-нибудь такого лекарства, чтоб принять и выздороветь сейчас.
В одной соседней деревне показывали мне раз мальчика лет двенадцати, тринадцати, которого никогда не забуду. Его вынесли ко мне на руках, обложенного ватою, закутанного в целую массу тряпья; лицо его, донельзя пухлое и обезображенное, было бледно, как чистейший белый воск; вместо глаз какие-то гнойные ранки; нос провалившийся; вместо рта щелка, более не закрывающаяся и не открывающаяся, сквозь которую видны мягкие крошащиеся зубы, страшная гнойная болезнь на голове и на теле. Мальчик, разумеется, не двигался, почти ничего не ел и едва-едва говорил. «Сколько уж наших докторов лечило его — не могли вылечить». — «Как же они его лечили?» — «Больше ртутью». — «И много ее давали ему?» — «Кто ж его знает, мы этого не знаем; кажется, коп» (коп — много). — «Зачем же вы позволяете глупым людям распоряжаться так вашими детьми?» — говорю я отцу ребенка. «Не знаю я, — отвечает он, — мы люди темные; кто что посоветует, то и делаем; сами видим, что нас обманывают, только чтоб сорвать селяу (селяу — подарок); да что же делать-то? Ведь жаль ребенка, ну и слушаешь, что скажут»… Бедный мальчик этот через несколько дней умер.
Очень многие из жителей, чуть не половина, изрыты оспою; у многих на лице и голове следы лишаев и других накожных болезней. Чтоб не дать лишаю распространяться, намазывают пораженную им часть сажею, и смешно видеть, как иной мальчик бегает с физиономиею наполовину белою, наполовину черною.
Уморительная старуха явилась раз ко мне из одного соседнего аула; хриплым голосом рассказала она, что черви съели у нее маленький язычок и теперь уж начали есть печенку, так, по крайней мере, объяснил ей уста, и что поэтому кричать и громко говорить она не может; при этом чувствует давление в груди и боль в горле. Я хотел посмотреть на этот бедный маленький язычок, но она завопила, взмолилась: «Не тронь, не тронь, бога ради!» — «Да отчего же? Я хочу только посмотреть, что у тебя там…» — «Нет, нет, лучше подожди; я приведу сына; ты уж при нем сделай что надо; тогда, если я умру, так при нем: он будет знать, что со мною делать»…
Деревня Ходжакент расположена близ Сыр-Дарьи, в сотне шагов от нее; дом, в котором я живу, стоит на берегу арыка (арык — канава), широкого, с высокими берегами, ведущего воду с полей к мельницам и потом в Сыр-Дарью. Набережная этого арыка, осаженная кое-где деревьями, составляет лучшую во всем селении улицу; на ней помещается между прочим одна из двух имеющихся в деревне лавочек, около которой ежедневно, по вечерам после работы собирается народ: кто просто посидеть в компании, кто поболтать, перекинуться словечком, узнать новости, которые, если только имеются, непременно будут туда снесены, а кто поиграть в игру, сходную с нашею шашечною: прутиком расчерчиваются на земле фигуры, по которым ходят красненькими и серенькими камышками; я подсаживался иногда к игрокам и, разумеется, постоянно проигрывал, к большому удовольствий и смеху всей публики.
Деревня Ходжакент, близ Ташкента
В те дни, когда в Чиназе базар, собрание в лавочке бывает многолюднее и оживленнее; ездившие на базар сообщают собранные там новости и сплетни, а так как новостей и сплетен на всяком базаре больше, чем товару, то и материала для разговоров ходжакентцев, собравшихся у лавочки, бывало немало, притом разговоров самого разнообразного сорта, начиная от крупного местного политического события до мелкой дневной новости. Один раз аксакал, т. е. старшина (буквально аксакал значит белая борода, ак — белая, сакал — борода), пресерьезно сообщил мне, что продавали-де на базаре рыжую кобылу, продавали не просто, а с барабанным боем. Так как народу на базаре при этой продаже, вероятно, было немало, то, без сомнения, о продаже рыжей кобылы с барабанным боем, о ее цене, летах, пороках, достоинствах и проч. узнали и толковали далеко по окрестностям…
Кроме городов, базары еще бывают в больших деревнях и один раз в назначенный день недели: по понедельникам, например, базар бывает в этой деревне, по вторникам — в той, по средам — в третьей и т. д., так что каждый день может крестьянин купить, что ему нужно, посплетничать, сколько душа его просит, не ездя для этого в далеко отстоящий город. В Ходжакенте базаров не было потому именно, что он недалеко от Чиназа.
Садов в Ходжакенте мало; улицы, кроме большой, о которой я упоминал, грязны, узки и во время дождей просто непроходимы; дома, за исключением немногих зажиточных, весьма жалкого вида; они, как и все, построены из земляных комьев и грязи. Недалеко от моего дома была мечеть — небольшое, простое снаружи и внутри зданьице, каждое утро и вечер наполнявшееся крестьянами, совершавшими положенный намаз. Я замечал, впрочем, что посещали мечеть далеко не все жители, а больше только люди пожилые, старики.
Управление деревни сосредоточивается в руках старшины и казы (каза — духовное лицо, род судьи); должности эти не выборные, а по назначению и в большинстве случаев даже наследственные — так, мой приятель Таш, аксакал Ходжакента, наследовал должность от отца, который, в свою очередь, получил ее от своего родителя и т. д. При таком порядке управление, разумеется, чисто патриархальное в самом многозначительном смысле этого слова: аксакал и казы, на условии взаимного дележа, грабят народ, и, сколько мне ни случалось слышать, людей честных в том смысле, как мы это слово понимаем, нелицеприятно, без взяток и поборов судящих и управляющих, между ними нет. Новое положение, введенное русскими, делающее почти все должности избирательными, без сомнения, не по вкусу будет деревенским аристократам, зато байгуши (бедняки) вздохнут свободнее…
Работает здешний крестьянин всякую работу допотопнейшими приемами и орудиями. Вот, например, недалеко от меня на арыке меленка для очистки риса: два толстых куска дерева, окованные железом, с остриями, попеременно опускаясь и поднимаясь, бьют по зернам, насыпанным в углубления, сделанные в земле и прикрытые шалашом из камыша. Эти куски дерева приводятся в движение каким-то подобием колеса, с шумом и скрипом медленно повертывающимся и попеременно то поднимающим, то опускающим деревины, бьющие по зернам.
Три раза последовательно очищают и просеивают крупу, прежде чем она освободится от шелухи, и благодаря способу очистки из четырех батманов неочищенного риса получается только два очищенного. Это, впрочем, зависит и от сравнительно малого орошения здешних рисовых полей: в тех местах, где орошение сильнее, зерно крупнее и в очистке получается его более. За целый день работы очищается совершенно едва два батмана зерна; но как и таких меленок немного в окрестностях, то крупу привозят для очистки в ходжакентскую мельницу довольно издалека и платят за это одну шестнадцатую часть…
Случалось мне видеть, как гнут обод колеса; хотя у здешних арб колеса и большие, а потому и деревянные обручи, для них служащие, довольно плотны, тем не менее жалко видеть, как десять человек, буквально в поте лица, целый день возятся около одного такого обруча.
* * *