Сергея поместили очень хорошо вместе с одним офицером генерального штаба; на пол постлали войлоков, войлоком же велели обить стучавшую дверь, — это последнее уже прямо по настоянию предупредительного Таранова, со слезами на глазах простившегося с барынями и с все еще не приходившим в себя другом своим.
Сестры по-прежнему стали дежурить около больного: Наташа днем, Надежда Ивановна по ночам.
Первую же ночь, почти всю напролет, тете пришлось пробиться около раненого, которому было нехорошо: пульс был очень част, в сердце сказывался беспорядок, сознание временами затемнялось… рана, видимо, вступала в какой-то нехороший период развития. Сергей был часто в забытьи, но в сознании, серьезен и как-то мало сообщителен; на вопросы отвечал «да» или «нет» и только раз выговорил доктору, осведомившемуся о том, как он себя чувствует:
— Начинаю слышать какую-то глухую тяжесть, должно быть, конец…
Он не обмолвился ни одним интимным словом с Наташею, даже в часы, когда товарищ его по комнате спал и девушка с замиранием сердца ждала хотя нескольких, хотя одного ласкового слова. Она приходила в отчаяние от его безучастного взгляда, часто подолгу устремленного на нее, как на чужую, — сердце ее холодело от этого металлического взора.
Только раз ей показалось, что, когда она дотронулась до его руки, чтобы пощупать пульс, он тихо пожал ей пальцы, но так ничего и не промолвил. А как бы ей хотелось расспросить его о том, что он чувствует, где у него больше болит!
Наказ доктора был ясен и положителен: «Никакого возбуждения!» — особенно ввиду возможности сотрясения головного мозга, — не вызывать больного на разговоры, и она не решалась спрашивать его ни о чем, так как последствия всякого напряжения мысли могли быть очень печальны.
— Это шок, — объяснил молодой доктор Наташе, удрученной особенно бесстрастием и равнодушием Сергея Ивановича, — состояние, которое иногда следует за травматическими повреждениями. Нервная система ведь не у всякого относится одинаково к одним и тем же раздражениям, к тому же душевное состояние в момент поражения имеет не мало значения.
— Но что же это значит, доктор, что он смотрит и как будто не видит, не узнает?
— Сущность этого состояния заключается в необыкновенно сильном раздражении нервной системы, после которого она уже относится почти безразлично к новым раздражениям… Мысль его и все психические отправления черезвычайно вялы, отсюда то, что вас смущает.
На вторую ночь, когда Надежда Ивановна, как когда-то в Бухаресте, дремала около подушки больного, он тихо окликнул ее.
— Что вам, душа моя?
— Я скоро умру.
— Полноте, душа моя, даст бог… на все его святая воля…
— Возьмите бумаги, запишите… как тогда… помните?
Надежда Ивановна принесла перо и бумаги, но видела плохо от застилавших глаза ее слез.
«Мое единственное желание, — тихо, с расстановкой, но довольно твердо продиктовал Сергей, — состоит в том, чтобы остающееся после меня имущество… было употреблено на дело устройства школ… на моей родине. Поручаю это дело заботливости друзей моих… Владимира Половцева и Наталии Ган…»
— Согласится ли она? — тихо спросил он Надежду Ивановну, которая только кивнула головой, так как душившие слезы совсем отняли у нее голос.
— Что касается той особы, о которой… помните ли?.. я уже распорядился… — проговорил Сергей, делая последнее усилие.
К утру Верховцеву сделалось видимо хуже.
— Если это шок, — наедине советовалась Надежда Ивановна со старшим доктором Пожарным, перевидавшим много ран на своем еще не старом веку и особенно в эту кампанию, — если это шок, то ведь он может пройти… можно ли иметь надежду?
— Надежды покидать никогда не следует, — ответил тот, — но кто вам сказал, что это шок?
— Мы слышали, здесь говорили…
— Шок совсем не то. В данном случаем мы имеем дело с «септизэмией», или гнилостным воспалением брюшины. Вы видите эту подавленность, безучастие к окружающему, тусклые глаза, подернутые как бы легким флером, — больной не просит ни есть, ни пить, так ведь?
— Да, он ничего не требует, только по нашему настоянию проглотил немного бульона.
— Ну, да, вот видите, обратите внимание на сухие, потрескавшиеся губы, сильно обложенный язык…
— Но ведь он ни на что теперь не жалуется, доктор.
— Это-то и дурно, нервная деятельность его тихо угасает…
— Значит, рана очень опасна?
— Сама по себе — нет, бывают и хуже; но вследствие дурных условий она загрязнилась или дорогою, или от пули, которая могла затащить с собою клочья платья, белья… Меня беспокоит температура его, — он сгорает. Кроме того, возможно, что есть сотрясение мозга.
— Сказать правду, доктор, с первого взгляда он поразил меня своим осунувшимся лицом и каким-то темно-желтым цветом… Скажите правду, доктор, есть ли надежда или ждать…
— Повторяю вам, что надежды не надобно терять, — у него крепкий организм, — ответил доктор, стараясь не глядеть в глаза тетушке и делая вид, что ему пора идти к другим больным. — Может быть, в борьбе с септическим или заразным началом организм победит… — и доктор прописал к мускусу, дававшемуся внутрь, еще подкожные впрыскивания эфира, для поддержания падавшей деятельности сердца.
Надежда Ивановна поняла, но поостереглась сообщить свои опасения Наташе, как-то застывшей в страхе и ожидании всего худшего.
____________________
Володин начальник князь***, переезжая в Казанлык, остановился на время в Габрове, где он должен был осмотреть лазареты и сделать кое-какие распоряжения. Одно из первых посещений было в монастырский госпиталь, где он пробыл довольно долго в беседе с ранеными и докторами.
Там лежал между прочим и полковник Перепелкин, начальник штаба Скобелева, один из лучших офицеров армии, раненный в спину, в то время как он вместе с неуязвимым генералом рекогносцировал дорогу спуска с гор.
Его светлость долго говорил с ним, а потом хотел посетить и Верховцева, но доктор заметил, что раненый находится в крайней степени опасности, так что всякое возбуждение может привести прямо к «концу».
Владимир переехал в Габрово за своим начальством, более чем когда-нибудь занятый мыслью о том, что теперь уже скоро, не далее как завтра, увидит своего бывшего приятеля и, наконец, сведет с ним счеты: без задора, но и без слабости, потребует от него объяснения побуждений, заставивших его нарушить самые элементарные правила дружбы — отбить у него невесту.
Полковник Воллон, бывший при обходе госпиталя и встретивший потом Половцева, спросил мимоходом, видел ли он своего приятеля Верховцева?
— Нет, не видал, — ответил Владимир, покрасневший от волнения при этом вопросе, — разве он здесь?
— Здесь, умирает…
Володе показалось, что он ослышался.
— Что такое? Кто умирает? — переспросил он.
— Сергей Верховцев умирает, говорю тебе.
— Где? Ты видел его?
— Нет, не видал. Его светлость хотел войти, но его не впустили. Я спрашивал доктора, есть ли надежда, — он ответил, что ни «малейшей», больше часу, говорит, не проживет, так что если ты хочешь застать его в живых — поторопись!
Владимир схватил фуражку и опрометью бросился на улицу.
О! как жалки, как ничтожны показались ему теперь его счеты с Сергеем! «Неужели он умер? неужели я его не застану в живых?»
Он — не застал.
Сергей лежал с спокойным величием неостывшего еще трупа молодого, красивого человека, осмысленно жившего, браво умершего и как будто не расставшегося еще с мыслями, наверное, не злобными, наполнявшими его голову при жизни. Едва заметная ироническая улыбка как будто блуждала на губах почившего, и лицо показалось Владимиру таким привлекательным, каким, может быть, оно никогда не было при жизни.
Около тела сидела, нагнувшись, молодая девушка, в которой, раньше чем она подняла голову, Владимир узнал Наташу. Когда она взглянула на него, Половцев чуть не вскрикнул, — до того ее личико изменилось: оно осунулось и похорошело, в то же время глаза расширились, блестели лихорадочно, — видно, много пережила и перечувствовала она за то время, пока сначала строилось, а потом разрушалось ее счастье.