— Зачем вы это сделали? — спросил я, не понимая сути его шутки.
— Что же делать, — отвечал он, — молод был, глуп.
— И много вы навыпускали этих обязательств?
— Три. Одного мальчика да двух девочек!
P. S. Заговоривши ныне о Сенкевиче, скажу кстати, что после последнего романа из римского быта он занимается теперь польским героем Собесским, а затем намерен приняться за Наполеона I, которого хочет проследить в нескольких периодах жизни работою в несколько томов.
* * *
Кто-то написал, что наш покойный приятель Мачтет был одержим маниею преследования, — ему будто бы чудились везде не существовавшие опасности… Не знаю, что говорил и делал он такого, что подало повод к этому утверждению; я не слышал ничего подобного от этого талантливого, глубоко честного человека и помянул его здесь еще раз потому, что рассказ одного из друзей об его последних минутах и просьбах перед самою смертью «освободить от смертельной тоски» глубоко взволновал меня. Сравнительно малообразованный Леман и высокоинтеллигентный Мачтет, оба талантливые и в полном смысле слова порядочные, представляют два типа художников, перед свежими могилами которых ни клевета, ни насмешка не должны иметь места.
По поводу этих двух людей невольно приходит еще раз мысль о неумении представителей науки, искусства и литературы устраивать свои частные дела, распоряжаться деньгами, заботиться о нуждах старости.
Всем приходится сожалеть о том, что в школах учат только зарабатывать деньги и не преподают уменья удерживать их, не давать им часто совершенно непроизводительно проскакивать между пальцами; ученым, литераторам и художникам приходится терпеть от этого пробела еще больше, чем другим, так как, добродушные и безалаберные, они, зарабатывая немало и тратя без счета, в конце концов бывают не в состоянии сводить концы с концами и обеспечивать себя и свои семьи под старость.
Люди с мещанскими поползновениями, от королей биржи до мелких торговцев, относятся обыкновенно нехладнокровно к сетованиям художественной и литературной братии: почему именно ученые, литераторы, поэты и художники разных специальностей имеют привилегию интересничать своей нерасчетливостью и неряшеством в денежных делах, почему они не хотят подтянуться, стать под общий уровень?
Потому, отвечу я, что в данном случае, более чем в каком-либо другом, неуместно требовать соединения приятного с полезным; ремесло или искусство, — как угодно можно выразиться, — основанное на процессе творчества, захватывает всего человека без остатка, требует от него напряжения всех духовных сил! Люди, преданные творчеству, бывают от этого рассеянны, но они не сухи, не черствы, не узки мыслью, как, например, денежный народ; по натуре своей они наивны, экспансивны, безрассудно щедры и нерасчетливы. Не из притворства же они мало заботятся об одежде и обстановке, не считают праздников и работают 360 дней в году. Какой банкир или иной положительный человек при всех своих заботах и занятиях упустит завтрак или обед? А художники и люди науки сплошь и рядом позабывают о таких банальных необходимостях, даже прямо бывают не в состоянии отвлекаться для них от работы.
Конечно, если бы отрезать кончик носа от этой физиономии и приставить к другой, а верхнюю губу от той перенести на эту, то лицо вышло бы правильнее; но еще вопрос, вышло ли бы оно красиво? Если бы Александру Сергеевичу Пушкину придать расчетливости и уменья обращаться с деньгами, если бы при этом сбавить ему родовой спеси и задора, то было бы очень хорошо, но вопрос, был ли бы тогда Пушкин Пушкиным? А Некрасов, а Достоевский и другие, — как полезно было бы перетасовать их достоинства и недостатки, но спорно, было ли бы это к лучшему.
Когда я слышу рассуждения разумных средних людей на тему высокого заработка иных художников на разных поприщах, невольно вспоминаются слова Некрасова: «Чтоб одного возвеличить, борьба тысячи слабых уносит; даром ничто не дается, судьба жертв искупительных просит»[242]. Вспоминается и знаменитый ответ Фридриху II одного певца, которому король, выговаривая за требование неумеренной цены, сказал, что он и фельдмаршалам своим не платит таких денег: «Так пусть фельдмаршалы поют», — ответил тенор.
Все мысли, все чувства человека, занятого творчеством, полны одной идеей, борющейся с бесконечными потугами воображения, с одной стороны, и со стечением обстоятельств, благоприятных или неблагоприятных, — с другой.
Товар человека-творца темный, не то что сапог, булка или какое-либо иное произведение ремесленника, — для одного он стоит огромных денег, для другого цена ему грош. Эта неравность оценки вносит в жизнь и деятельность труженика ту неустойчивость, необеспеченность, которая доходит до отрицания пользы его существования и права на вознаграждение, так что клички «тунеядец» и «паразит» сплошь и рядом проследуют людей науки, искусства и литературы.
Художников слова и кисти особенно превозносят, ухаживают за ними, как за хорошенькими женщинами, когда они с именем, и обижают на все лады, когда они неизвестны, — и думать нечего заявлять о правах, потому что таковых им не полагается.
Немножко горько вспоминается мне, что я испытал раз большую бесцеремонность, когда был учеником Академии Художеств. Ко мне отнеслись с очень деликатною просьбою: нужно было сделать портрет с умиравшей старушки, не давая ей понять, что ее снимают, так как это дало бы ей подозрение насчет близости конца, которого она очень боялась… По той же причине нельзя было думать и о фотографии, тогда в комнатах еще и не работавшей. Чуть не со слезами упрашивал меня офицер не отказываться помочь ему в этом, и я согласился. Пришлось употребить хитрость, и мы уговорились, что я назовусь доктором и, расспрашивая, выслушивая, буду заносить в альбом дорогие для безутешного сына черты его старушки.
Чтобы легче было схитрить, поехали вечером; ехали что-то долго, не то на Петербургскую, не то на Выборгскую сторону, и вышли, наконец, у какого-то низкого подъезда, в низкую душную квартиру. И жутко, и совестно было: прибранная на постели больная в нарядном чепце и кофте видимо ждала облегчения от новоприбывшего врача-самозванца.
— Вот, мамаша, новый доктор приехал; вы не смотрите на то, что он молодой: он опытный, дайте ему хорошенько порасспросить и осмотреть себя, — слышу из прихожей, говорит офицер своей матери.
— Ох уж эти доктора, — брюзжит больная, — сколько их перебывало, а все толку нет…
— Ну полноте, полноте, мамаша… Пожалуйте, г. доктор.
Войдя, поздоровавшись, я увидел, что надобно будет действовать осторожно, — старушка хотя и слабая, но смотрит пытливо и подозрительно.
Я вынул альбом и стал расспрашивать и осматривать, а также потихоньку рисовать: пощупаю пульс — порисую, послушаю грудь — порисую, — словом, проделываю все то, что с нами проделывают доктора. Однако остерегаться все время того, чтобы моя каверза не открылась, стало до такой степени стеснительно и неприятно, что я хотел было отказаться под каким-нибудь предлогом и уйти, но потом посовестился и, пересиливши себя, сделал-таки недурной портрет, к которому пририсовал в другой комнате спинку кресла и кое-какие аксессуары.
— Какой он внимательный, как долго расспрашивал, — говорила старушка своим в это время, — совсем замучил меня!
Разумеется, работа, сделанная в таких условиях, не была шедевром, но в конце концов она довольно хорошо передавала черты старой дамы, и портрет вышел похож, так что я оказал серьезную услугу любвеобильному сыну.
При прощаньи он сунул мне в темной передней бумажку, которую я тоже сунул в карман, — оказался государственный кредитный билет зеленого цвета, т. е. трехрублевого достоинства.
— Почему вы раньше не уговорились о цене? — спрашивали меня.
— Совестно!
— Почему после не заявили претензии?
— Совестно!
Ни с каким фабрикантом, заводчиком или торговцем не обращаются так бесцеремонно, как с нами, потому что мы — люди бесправные и с нами можно поступать, как угодно, — высокомерие, капризы, «нраву не препятствуй» — всё должны переносить.