У Дадзай-но сёни было трое сыновей. И вот что он им сказал:
– Позаботьтесь прежде всего о том, чтобы поскорее перевезти юную госпожу в столицу, не думайте об оказании мне посмертных почестей.
Никому, даже домочадцам, не открывал он тайны ее происхождения и, выдавая девочку за свою внучку, которая по каким-то причинам сделалась предметом его особых забот, воспитывал ее с возможным рачением, скрывая от посторонних взглядов. Внезапная кончина Дадзай-но сёни повергла его близких в тоску и отчаяние. Они постарались ускорить отъезд в столицу, но обстоятельства препятствовали тому. У покойного нашлось в этой стране немало недоброжелателей, и невзгоды одна за другой обрушивались на его семейство.
Шли годы, и девочка становилась все прекраснее. Она выросла очень похожей на мать, но в ее красоте было что-то благородное и величавое – как видно, сказывалась отцовская кровь. Пленительная наружность сочеталась в ней с нежным, кротким нравом – словом, она была средоточием всех мыслимых совершенств.
Слух о красоте внучки Дадзай-но сёни разнесся повсюду, и местные любезники принялись осыпать ее письмами, но обеспокоенная кормилица была неумолима.
– Лицом-то она не хуже других, но есть у нее один изъян, столь значительный, что я решила никому ее не показывать, а постричь в монахини и до конца дней своих держать при себе.
Однако люди тут же начали судачить:
– Оказывается, внучка покойного Дадзай-но сёни – урод! Вот жалость-то!
И кормилица встревожилась не на шутку:
– Как же все-таки перевезти юную госпожу в столицу и сообщить о ней ее отцу? Когда она была совсем маленькой, он ласкал ее, может быть, он и теперь ее не оставит?
Постоянно взывая к богам и буддам, она молила их о помощи.
Между тем дочери и сыновья кормилицы, связав себя новыми узами, осели на этой земле, и, как ни мечтала она о возвращении, столица с каждым днем представлялась ей все более далекой и недоступной.
Постепенно проникая в душу вещей, девушка сетовала на судьбу и усердно соблюдала большие посты[4], уповая на будущее. К двадцати годам красота ее достигла полного расцвета, и нельзя было не пожалеть, что она пропадает в такой глуши.
Жили же они в провинции, которая называлась Хидзэн[5]. Юноши хоть сколько-нибудь родовитые, прослышав о красоте внучки покойного Дадзай-но сёни, устремляли к ней свои помышления, изрядно докучая кормилице нежными посланиями. Был среди них человек по прозванию Таю-но гэн. Он принадлежал к могущественному роду из Хиго[6] и пользовался в местных пределах большим влиянием; во всяком случае, многое было ему подвластно. При всей своей грубости Таю-но гэн слыл большим ценителем прекрасного и давно лелеял мечту собрать в своем доме прославленных красавиц. Поэтому, услыхав о девушке, он поспешил обратиться к кормилице:
– Каким бы уродом она ни была, я готов закрыть на это глаза и взять ее в жены.
Его настойчивость встревожила ее чрезвычайно.
– Нет, нет, это совершенно невозможно! – ответила кормилица. – Она должна принять постриг.
Подобное объяснение не удовлетворило Таю-но гэна, и он поторопился самолично приехать в Хидзэн. Вызвав к себе сыновей покойного Дадзай-но сёни, он принялся уговаривать их:
– Я обещаю вам свою дружбу и содействие, если вы поможете мне, – соблазнял он их и двое не устояли перед искушением.
– Мы не хотели отдавать ее человеку низкого происхождения, но господин Таю-но гэн кажется нам вполне достойным… Во всяком случае, более надежного покровителя мы вряд ли сумеем найти. Если же он обратит на нас свой гнев, где нам искать защиты?
– Пусть в жилах госпожи течет благородная кровь, но ведь отец не признаёт ее. Никто даже не подозревает о ее существовании, так чем же ее нынешнее положение лучше? По-моему, она должна почитать за честь, что столь влиятельная особа…
– Как знать, может быть, таково ее предопределение и только поэтому она попала в эти края? Возможно, нам удастся ее спрятать, но подумайте о последствиях!
– Таю-но гэн не привык к поражениям и, разгневавшись, ни перед чем не остановится, – говорили юноши, пытаясь напугать остальных.
Кормилица была в отчаянии, а старший из ее сыновей, занимавший должность сукэ в провинции Буго[7], заявил:
– Этот союз нелеп, о нем не может быть и речи. Нельзя забывать о наказе отца. Мы должны срочно что-то придумать и отправить юную госпожу в столицу.
Дочери же кормилицы плакали:
– Ее несчастная мать скитается где-то, и нам ничего о ней не известно. Мы надеялись, что хотя бы дочери удастся занять достойное место в мире, но, попав в подобное окружение, она совсем пропадет.
Тем временем Таю-но гэн, не подозревая об их сомнениях и упиваясь сознанием собственного могущества, продолжал осыпать юную госпожу письмами. Почерк его был вовсе не так дурен, писал же он на превосходной цветной китайской бумаге, густо пропитанной благовониями. Похоже, что он был весьма высокого мнения о своих письмах, но трудно себе представить что-нибудь более провинциальное.
Скоро Таю-но гэн явился и сам, заручившись поддержкой второго брата. Нельзя сказать, чтобы этот тридцатилетний мужчина высокого роста и весьма внушительного телосложения был так уж безобразен, но что-то чрезвычайно неприятное проглядывало в его чертах. Хотя, возможно, будь кормилица менее пристрастна… Впрочем, грубость его манер и в самом деле внушала отвращение. У Таю-но гэна был здоровый цвет лица и резкий, хрипловатый голос, которым он произносил нечто в высшей степени несвязное.
Обычно человека, который под покровом темноты отправляется на свидание с предметом своих помышлений, называют «крадущимся в ночи», но вряд ли это имя подходило к Таю-но гэну, ибо он пришел в их дом в весенних сумерках, охваченный тем волнением, которое было бы куда уместнее в осеннюю ночь (177).
Не желая обижать его, так называемая бабушка решила принять его сама.
– Я слышал, что ваш покойный супруг был прекрасным, тонкой души человеком, – сказал Таю-но гэн. – Мне всегда хотелось познакомиться с ним, но, к несчастью, он покинул нас прежде, чем я успел осуществить свое намерение. Тогда, преисполненный решимости посвятить себя служению той, что осталась после него, я дерзнул прийти сюда. Ваша внучка выше меня по рождению, и я хорошо понимаю, что это слишком большая честь для меня… Но я готов предоставить ей самое высокое положение в своем доме, она станет полновластной его хозяйкой. Ваше нежелание пойти мне навстречу объясняется скорее всего тем, что до вас дошли неблагоприятные слухи о моих связях со множеством не очень достойных особ. Но неужели вы думаете, что я стану обращаться с ней так же, как с ними? Смею вас заверить, она будет окружена заботами не меньшими, чем супруга самого Государя…
Он, как мог, пытался расположить к себе кормилицу, но она ответила:
– О, разумеется, я понимаю, какое счастье для нас ваше милостивое предложение, и все же… Видите ли, существует одно обстоятельство, которое не может не смущать меня. Да, видно, проклятие прошлого рождения тяготеет над ней, бедняжкой! О, если бы вы знали, как часто плачет она тайком, трепеща от одной мысли, что кто-нибудь может увидеть… Право, сердце разрывается от боли…
– Пусть это вас не беспокоит. Даже если она слепа или хрома, мои заботы исцелят ее. Боги и будды этой страны и те мне подвластны! – хвастливо заявил Таю-но гэн и потребовал назначить день, но кормилице удалось уклониться от определенного ответа, причем также в весьма провинциальном духе: она объяснила, что конец весны не самое благоприятное время для начала совместной жизни[8].
Перед уходом Таю-но гэн счел необходимым сложить песню, и вот что он придумал после долгих размышлений: