Находились люди, которые попадались на удочку фашистской пропаганды. Но таких было мало. Очень мало.
Следуя наставлениям Романа Лопухина, я несколько раз попадал в рабочие команды. Но мне не повезло. Нас уводили на ремонт дорог за город. Местных жителей мы почти не видели. Первые неудачи все же не огорчили, я продолжал верить в счастливый случай. Вскоре, однако, произошли события, которые резко изменили характер моей деятельности.
Осенью наш лагерь превратили в пересыльный. Ежедневно через него теперь проходило большое количество пленных, среди которых было много больных и раненых. Раны были запущенные, общее состояние больных тяжелое. Мест в лазарете не хватало. Раненых и больных располагали в других бараках, где они находились почти без присмотра. И вот однажды Лопухин подозвал меня к себе.
— Понимаешь, нужно помочь раненым, которые лежат вне лазарета, — сказал он.
— Как это сделать? — развел я руками. — Ты же хорошо знаешь, что ночью из блока в блок немцы никого не пускают. А днем всех выгоняют на работы…
— Попробуй осторожно переговорить с переводчиком, — посоветовал он. Кажется мне, он не сволочь.
Я сам давно уже присматривался к старшему переводчику лагеря Александру Софиеву. Молодой, черноволосый, одет он был всегда в опрятную командирскую форму, подтянут, щеголеват. Отношение к нему вначале было такое же, как и ко всем предателям. Тем более, что он никогда и ничем не старался вызвать нашего к себе расположения, был подчеркнуто предупредителен с немцами. Однажды, наблюдая, как он внимательно выслушивал какое-то приказание немецкого офицера, с какой торопливостью записывал все его указания в блокнот, я укрепился в своем мнении о переводчике. «Сволочь! — подумал я тогда. — Спасает свою шкуру».
Но время шло, а со стороны Софиева мы ни разу не почувствовали недоброжелательства к себе. Наоборот, часто при переводах приказов лагерного начальства голос его звучал участливо. И я рискнул.
Однажды, когда Софиев сопровождал коменданта при обходе лагеря, я выбрал удобный момент, подошел и обратился с просьбой разрешить мне помогать раненым.
— Вы врач? — быстро спросил Софиев, с опаской поглядывая в сторону коменданта, который, разговаривая с офицерами, стоял к нам спиной.
— Да, — так же быстро ответил я. — Я мог бы хоть чем-то быть им полезен…
— Вы правильно решили, — перебил он. — Я поговорю…
В этот момент комендант круто повернулся, направляясь прямо к нам.
Софиев шагнул ему навстречу и, указывая на меня глазами, стал что-то быстро ему докладывать. Комендант заложил руки за спину, выпятив вперед живот, некоторое время слушал Софиева молча, потом коротко кивнул.
На следующий день меня перевели в корпус-блок, где размещались раненые и больные.
Люди лежали на голых нарах. Воздух в корпусе был спертый, насквозь пропитанный запахом разлагающихся ран. Раненые и больные даже не стонали настолько они были обессилены. Лишь глаза, полные мук и страдания, говорили о том, что люди еще живы.
В этом корпусе уже работал один врач — Симон Кадакидзе. Он был намного старше меня, уроженец города Зестафони. По специальности тоже хирург, с большим практическим стажем. Высокого роста, массивного телосложения, широкоплечий, он даже внешним своим видом внушал уважение. Красивая копна седоватых волос довершала портрет этого человека.
Сблизиться с Симоном Кадакидзе оказалось делом не легким. Он был крайне неразговорчив, замкнут. Первое время мы перебрасывались лишь несколькими лаконичными фразами, и то в случае крайней необходимости. Об условиях жизни в лагере, о немцах он вообще избегал разговоров. Такая осторожность имела основание.
Я тоже старался поменьше говорить, побольше слушать. Но давалось это мне нелегко. По натуре я человек эмоциональный. Каждый раз, когда я начинал ругать немцев, Симон поворачивался ко мне спиной и уходил к раненым. На ходу сердито бросал:
— Чем попусту болтать, лучше бы осматривал перевязки.
Работы действительно хватало. С утра до позднего вечера, зачастую и ночью обрабатывали мы раны, ухаживали за больными. Не хватало самого необходимого — бинтов. Мы использовали их по нескольку раз, предварительно выстирав. Мыло нам отпускалось раз в месяц, микродозами. Оно было черное, немыльное, но мы были рады и такому.
В тех условиях, в которых приходилось работать, сложных операций, естественно, делать мы не могли. Ограничивались перевязками и первичной обработкой ран. Во время перевязок удаляли омертвевшие участки тканей, обрабатывали раны дезинфицирующими растворами. Марганцовку немцы нам давали изредка. Но на этом их помощь и заканчивалась.
Постепенно Симон стал мне доверять. Он убедился, что немцев я люто ненавижу, и наши отношения становились все дружелюбнее. По ночам мы вели долгие беседы. Рассказывали друг другу о себе, о родных, знакомых, вспоминали довоенную жизнь, обстоятельства, при которых попали в плен. А однажды Симон откровенно заявил, что давно мечтает о побеге, но пока не знает, как это сделать. До поры до времени я не раскрывал ему своих планов, лишь осторожно намекнул, что в лагере не он один желал бы совершить побег.
— Кто еще? — спросил он. — Ты знаешь этих людей?
— Не всех, но кое-кого знаю, — ответил я.
— И что же, у вас уже есть какой-то план?
Я ответил, что пока определенного плана нет, но в лагере есть люди, которые помогут нам. Он с удивлением посмотрел на меня, вздохнул, потом коротко предложил:
— Давай спать, Ибрагим.
Я слышал, как он долго ворочался на своем топчане. Не мог уснуть и я. Этот ночной разговор окончательно сблизил нас. Теперь я уже точно знал, что наши с Симоном судьбы одинаковые.
Утром нас долго продержали на перекличке под холодным осенним дождем, а когда наконец распустили и я возвращался в блок, меня нагнал незнакомый военнопленный.
— Вы доктор Друян? — шепотом спросил он.
— Да, — ответил я. — В чем дело?
— Идемте.
Вместе со мной он прошел в наш блок и, когда мы остались вдвоем в крохотной боковушке, где делали перевязки, стал торопливо доставать из-за пазухи и выкладывать на топчан медикаменты: марганцовку, йод, риванол. Потом выложил несколько индивидуальных пакетов, немного лигнина — мягкой бумаги, которую немцы применяли вместо ваты.
У меня в руках оказалось целое богатство.
— Откуда?! — обрадовавшись, удивился я. — Кто дал?
— Тише… — испугался военнопленный. — Переводчик прислал.
— Софиев! Ну, спасибо.
Теперь уже не было сомнения в том, что Софиев — наш человек. Я поблагодарил незнакомца, спросил:
— Как вас зовут?
— Зачем вам мое имя? — ответил он вопросом на вопрос. — Впрочем… Алексей Манько.
Так я познакомился еще с одним хорошим человеком, ближайшим помощником Софиева.
Алексей Манько стал постоянным связным между нами и Софиевым, а передачи от него мы теперь стали получать довольно часто. Между тем при встречах Александр Софиев делал вид, что не знает меня. Лишь однажды, когда немцев не было поблизости, он едва заметным кивком головы подозвал к себе, тихо спросил:
— Получаете от меня приветы?
— О да! — горячо зашептал я. — Спасибо! Слушайте, как вам удается все это доставать?..
Переводчик сердито оборвал:
— Вы мне больше таких вопросов не задавайте!
Круто повернулся и ушел. Я понял, что спросил лишнее. Вечером я рассказал об этом разговоре Симону. Тот немного подумал, потом начал рассуждать:
— Кажется мне, Софиев — фигура более значительная, чем мы думаем. Он наверняка связан с…
И оборвал себя на полуслове, словно испугался, что и так сказал больше, чем нужно. Опять по обыкновению замкнулся в себе.
Вечером снова появился Манько. Он передал нам очередную партию медикаментов и впервые за все время, как мы были знакомы, задержался в блоке дольше обычного. Мы разговорились, и он поведал свою, так похожую на наши, историю плена.
Война застала Алексея в Калуше Ивано-Франковской области. Здесь 15-й гаубичный полк, в котором он проходил практику как курсант, находился на учениях. На рассвете 22 июня их обстреляли из пулеметов вражеские самолеты. Полк подняли по тревоге, и через несколько дней он уже вел бои с врагом под Бердичевом. Там полк оказался в окружении. Несколько раз пытался прорваться к своим. В одном из таких боев Манько попал в плен. Дальше — путь, который прошли все мы: тяжелые переходы в составе колонны военнопленных, пересыльный лагерь.