— Считай, что это визит к зубному врачу.
Вскоре ты ко всему привык, тебя захлестнули проблемы твоего отделения. Временами, правда, раздражался:
— Звонит какой-то тип и обращается ко мне «товарищ».
— Ты для него действительно товарищ, он ведь не знает, что ты дурака валяешь.
— Не смейся, — говорил ты. Однако мои насмешки действовали на тебя благоприятно: гнев проходил.
Вторым важным событием или, точнее, третьим (экзамены Михала плюс институт, потом ты в роли ординатора) был отъезд семьи Крупов и возвращение нам квартиры. Сначала уехал старший сын Хейник, женился на владелице виллы в Милянувке под Варшавой. Невеста была уродиной, но обладала другими достоинствами.
— Она порядочная, как не знаю кто, — объяснял мне ее будущий муж. — И такая чувственная, что просто диву даешься!
— И хорошее приданое за ней, пан Хейник, — в тон ему добавила я, наступив на больное место.
— Деньги мне не важны, — парировал жених. — Что я, старозаветный? Для меня главное — человек.
«Для меня тоже, пан Хейник», — подумала я.
Вилла оказалась такой огромной, что там могли разместиться не только молодые, но и родители, а также все родственники пана Хейника. Плюс швейная мастерская. Речь главным образом шла о ней. Тесть пана Хейника взялся организовать заказы для военных. Это было выгодно. Можно было заработать без риска, что тебя задушат налогами. Семья Крупов пригласила нас на прощальный вечер. Михал отказался, а нам было неудобно. После пары рюмок стало весело. Вспоминали пережитое.
— Смотрю, стоят в таких плащах, — рассказывал Хейник. — Я за дверь, предупредить пана доктора…
— Вы мне спасли жизнь, пан Хейник, — сказал ты. — Тогда каждый день людей расстреливали, действовали военные суды.
— Теперь, кажется, некоторых выпускают, — заметил пан Хейник.
— Выпускают, но не очень, — вмешался в беседу молчаливый пан Круп. Чувствовалось, что его это волнует. — Я человек простой, не очень-то во всем разбираюсь. Как же так, никто не вспоминает невинно сидевших. Сейчас некоторые легко перекрашиваются; по мне, так это все равно что тем несчастным в глаза плюнуть.
Ты принял это близко к сердцу, лицо у тебя стало серым.
Пан Круп почувствовал, что ляпнул лишнее, быстро поднял рюмку и произнес тост:
— За нашу любимую пани докторшу!
Все выпили за меня.
— Я очень вас, пани, люблю, — просияла жена портного. — Вы такая простая, не держитесь особняком, всегда поговорите с человеком…
— И водочки может выпить, — засмеялся пан Хейник.
— Вот именно, — кисло подтвердил ты, — хватит водочки.
Ну и еще одно событие. Я перевела повесть Хемингуэя, которую напечатал «Пшекруй». Вокруг повести начался шум. Но немного славы перепало и мне. А потом «Твурчошчь» напечатал фрагмент переведенной мною повести французской писательницы. Меня тоже похвалили. А ведь я не была профессиональным переводчиком, не кончала институтов, французский выучила дома. Один-единственный урок, но очень важный, преподал мне в «Твурчошчи» Ежи Лисовский. Просмотрев мой текст, он вычеркнул идиому, переведенную дословно. Мне позвонили из одного крупного издательства, предложили делать переводы. Я рассказала тебе об этом, ты обрадовался. Вечером объявил гостям — мы праздновали твои именины, — что я собираюсь стать известной переводчицей. Кто-то из твоих друзей пошутил:
— Все мы грешны, Анджей, для тебя же в первую очередь существует Кристина…
— Потом снова Кристина, — добавил другой.
— И еще раз Кристина, — воскликнули все хором. — А ты в ней уверен?
— Ну, не знаю, что там Кристина прячет за пазухой, — ответил ты.
То ли и вправду что-то знал, то ли догадывался — вопрос без ответа.
На именинах кто-то из гостей произнес со смехом:
— А знаете, что у евреек ЭТО расположено поперек?
Все уже были изрядно навеселе, но я, сразу протрезвев, посмотрела на тебя.
— Еврейки не в моем вкусе, — произнес ты, стараясь подцепить на вилку маринованный гриб. Ты сказал об этом спокойно, как о факте, не подлежащем сомнению.
Второй раз я почувствовала себя Эльжбетой Эльснер… Это произошло за месяц до моего визита в издательство. Я неслась туда как на крыльях, правда, не была уверена, что справлюсь. Писатель, которого мне предлагали перевести, был трудным для перевода. Я боялась не найти соответствующий эквивалент словам в польском языке. Редактор приняла меня приветливо и сказала:
— Пойдемте к директору. Он нас ждет.
Большой кабинет, стол, ковер. Пальма. И он за столом. При моем появлении он встал, и я сразу растерялась. Состояние полной беспомощности. Я знала, что директором издательства стал некий Квятковский; одни говорили, что он — аппаратчик, другие — гэбэшник. Но эту фамилию я никак не связывала с человеком, о котором так часто думала.
— Пан директор, эта та самая пани Кожецкая, — представила меня редакторша.
— Очень приятно, — ответил он, целуя мне руку.
Хуже всего оказалось, что я не понимала слов, которые он мне говорил, не могла понять их смысла. Передо мной маячило узкое лицо и чуть печальные глаза. Уже не полковник, а гражданский человек с той же фамилией.
— Мы даем вам срок — полгода, — услышала я его голос. — Мы хотим, чтобы вы сдали перевод сразу после каникул.
Так долго ждать, подумала я…
Знаешь ли ты, Анджей, что такое отчаяние? Трудно описать его словами. Боль, которая расползается, как черви. Она всюду — во рту, в горле, в желудке. И невозможно спрятаться от нее, убежать. Ощущение такое, будто на голову посажена гниющая шляпа, типа гриба… Отчаяние имеет запах гниения… Невозможно освободиться от этой вони…
Я поднялась. Когда мы оказались уже за дверьми, редакторша спросила:
— Вы неважно себя чувствуете?
Значит, я выглядела настолько плохо. Он меня уже видел в таком состоянии. Тогда, помню, он тоже сидел за столом, а потом встал, оперся руками о крышку. Он умел собой владеть. Кем я была для него теперь? Воспоминанием или чем-то большим? Он говорил, что полюбил меня с первого взгляда. Однако прошло столько лет. Ну можно ли относиться серьезно к тем, давно сказанным словам?..
Вернувшись домой, я легла на топчан и включила пластинку. «Вариации» Баха, обожаемые Михалом: бам-бам-бам… И вновь я была кем-то другим. С момента нашей встречи с Квятковским прошло два года. Сейчас май пятьдесят шестого. Два года — это мало или много? В таком деле это много, целая пропасть. Черный «ситроен» уже стал реквизитом из прошлого. Забавно, что я вновь зависела от него… Моя вторая натура давала о себе знать. Тогда я искала вину в отце. Теперь я не могу заглушить мысль об этом человеке, пытаясь свалить вину на себя. Тогда — «паяц с седой бородой», а теперь — «карьерист, антисемит, слабый человек». Противно, что так хорошо я выучила роль жертвы… А может, это тоска, желание хоть на минуту стать собой. Ведь он все обо мне знал. Он мог думать обо мне, зная мое настоящее имя. А может, меня измучили хлопоты вокруг моей официальной жизни, ведь у меня существовала еще другая, тайная жизнь. Обычно, когда оставалась одна, я как бы снимала маскарадный костюм жены, приемной матери, переводчицы. И тогда была с отцом. В эти минуты я всегда спорила с ним. Почему, спрашивала я его, ты учил меня, как нужно умирать, почему не научил меня, как нужно жить? Книжка, которая лежала тогда у тебя на коленях, называлась «Размышления о смерти» Марка Аврелия. Умирая, ты держал перед собой инструкцию… А я? Что со мной? Ведь я же хотела жить. Все во мне кричало и боролось за жизнь. Я притворялась, будто смерти нет, будто я не вижу ее. Несмотря на то, что на каждом шагу натыкалась на смерть. Поэтому меня тогда напугал мой несостоявшийся клиент-интеллигент, который должен был, как оказалось, еще много раз появиться в моей жизни в разных ролях. Я поймала себя на мысли, что хотела бы знать, как его по-настоящему зовут. Ведь он был такой же Кристиной Хелинской, только в мужском варианте. Интересно, как он с этим справляется, как мыслит о себе, под каким именем. Я ведь столько лет не могу решить эту задачу. Как Эльжбета я не существовала. Мой новый образ создан вашими словами, твоими и Михала. Я написала минуту назад, что для своих бесед с отцом я должна как бы прекратить маскарад. Наверное, все-таки нет. «Костюм» был так подогнан, что его можно было только расстегнуть. Временами он душил, мне становилось в нем тесно, тогда появлялся тот человек…