* * *
Дни и ночи под южным небом проходили очень быстро, монотонно, и мне, по правде говоря, поднадоело это однообразие. Как и несколько лет назад с Кирой в Молдавии: хождение по тем же камням и выбоинам, лежание под тем же солнцем, купание в том же море (тогда была та же река) и разговоры об одном и том же: кто как загорел, что сколько стоит, как достать обратный билет на поезд. Я, разумеется, перегибаю палку в силу дурного характера, но, возможно, дело не столько в характере, сколько в неумении долго бездействовать, что сохранилось до сих пор. Хотя, с другой стороны, что считать действием? А смотреть вокруг, а думать и наблюдать — это вам что?..
В общем, так или иначе, но я счел своего рода развлечением, когда вечером на море совершенно внезапно поднялся шторм (или это было то, что называется девятым валом), и я в темноте чудом сумел выскочить на берег до того, как меня накрыла огромная волна, которая, взамен моего тела, успела смыть мои тренировки и часы. Однако на следующий день море снова было тихим, солнце — жарким, Римма — упрямой, а ко всему мы поняли, что обратных билетов на поезд нам в обозримом будущем не достать и как отсюда выбираться — неизвестно. Естественно, все это вызвало у меня собственный девятый вал раздражения — собою (что поехал сюда), Риммой (что не поддерживает мое эсхатологическое настроение — в смысле, что все кончено) и, конечно, советской властью. (Она, вообще, во всем виновата.) Поэтому совсем неудивительно, что, увидев у кого-то на пляже книгу писателя Фадеева «Молодая гвардия», я обрушил на автора весь свой справедливый гнев, припомнив ему роман «Разгром», который мы проходили в школе и мне было скучно дочитать до конца, и ту же «Молодую гвардию», которую он по приказу сверху начал безропотно переделывать, чтобы еще больше выпятить роль партии; уж не говоря о том, что теперь, после смерти Сталина, почти в полный голос завели речь про то, что Фадеев чуть ли не собственноручно подписывал санкции на арест писателей, если не прямо на расстрел. Правда, чтобы остаться до конца справедливым в собственных глазах, я в заключение своей филиппики заметил, что художественный стиль Фадеева мне всегда нравился, и недаром один из наших лучших пародистов, Архангельский, избрал для пародии на него литературный слог под самого Льва Толстого.
Римма отнюдь не стала спорить по существу всего, изложенного мною, но повергла меня почти в бешенство, когда, кивнув в сторону валявшейся на песке злополучной книжки, на голубом глазу заявила, что Фадеев Фадеевым, но лучше бы я, вместо того чтобы ныть и плакаться целыми днями по поводу несчастных железнодорожных билетов и прочей чепухи, подумал хоть немного о действительных прототипах этого не слишком удачного романа — о сильных, по-настоящему, людях, к тому же погибших мучительной смертью… Ну, и так далее… Ее слова отчасти подтверждали весьма сомнительную для меня мысль о влиянии художественной литературы на сознание человека. Кстати, если не ошибаюсь, Лев Толстой к концу жизни тоже начал разделять мои сомнения. Неужели Римма противостоит нам обоим?.. И я со скрежетом зубовным крикнул ей, что она прямо как Маяковский — еще немного, и потребует, чтобы я делал «жизнь с Дзержинского»… А также, чего доброго, с Ленина, Сталина… Еще я приплел Кагановича, но Римма уже до этого обиделась и замолчала.
В довершение, когда возвращались с пляжа, я столкнулся лицом к лицу с родной тетушкой Мары, и та не ответила на мое приветствие — видимо, так и не простила мне разрыва с ее племянницей.
Этой ночью я охотно бы лег отдельно от Риммы, продолжавшей цедить слова, но не было ни лишнего матраца, ни постельного белья. Мы улеглись как обычно, и вскоре природа и желание сгладить литературные противоречия стали брать свое, однако Римма не пожелала ответить на мои притязания и молча сопротивлялась. Это меня обидело больше, чем все ее сравнения и сопоставления. В уме начали возникать всякие грубые фразы, типа: «строит из себя…» И я посчитал делом мужской чести добиться победы и, применив настойчивость и отчасти силу, одержал ее. Все в полном молчании — и штурм, и сопротивление. В молчании мы, в конце концов, уснули.
Хорошо, что описанное выше случилось не в Америке конца 20-го века, где как следствие славной сексуальной революции и непомерного развития феминизма женщины обрели право обращаться в подобных случаях в суд, для которого все было бы ясно, и мне не помогли бы никакие резоны: ни то, что мы с Риммой давно знакомы и давно находимся в близких отношениях, ни то, что все происходило без свидетелей… Хорошо, все-таки, у нас жить, а некоторым почему-то не очень нравится.
А у бедной Риммы были тогда куда более серьезные причины для плохого настроения: начинающийся нефрит. Ей даже пришлось обратиться в местную поликлинику. Однако, несмотря на болезнь, она сумела, предприняв героические усилия, уговорить экспедитора одного из соседних санаториев достать нам за взятку обратные билеты. Только не на поезд, а — берите выше (в буквальном смысле этого слова) — на самолет.
До этого я видел самолеты рядом с собой на земле только во время войны, когда мы обслуживали 16-ю воздушную армию, подвозя снаряды, горючее. Видел, но никогда не летал на них. И знакомство с летчиками состоялось у меня тоже на земле, вернее, неглубоко под ней — в землянке. А запомнил его, потому что чуть не отдал тогда концы от их доброй гостеприимной шутки. Они угощали меня чистейшим, почти стоградусным, спиртом, который запивали водой. И вот после граненого стакана огненного напитка мне наливают из чайника воды, я жадно глотаю ее и… теряю дыхание. Тот же спирт! Уж не помню, как меня откачали, но испугался я больше, чем бомбежки. А мужики вокруг доброжелательно смеялись — прошел боевое крещение.
Римма тоже никогда не поднималась в небо, и для нас обоих это было ново и немного тревожно. Когда шли по летному полю в Адлере к небольшому американскому «Дугласу», выглядевшему как-то очень непрочно и несолидно, я почти всерьез попросил у Риммы прощения за все плохое, что успел ей причинить, и она ответила мне тем же. Но через несколько часов мы благополучно приземлились… только почему-то не в Москве, а в Воронеже; дальше, нам сказали, самолет не полетит — нужно добираться поездом. Все ринулись на вокзал к билетным кассам, где билетов, конечно, не было (или для нас не было); наиболее активные пошли к начальнику вокзала — крики, ругань, угрозы написать в газеты, пожаловаться самому Хрущеву… В общем, продали нам какие-то сидячие места, и к ночи мы выехали в Москву.
И когда подъезжали к ней, стало немного грустно, что так быстро окончилось путешествие и не будет уже такой свободы общения днем, а ночи, пускай не такие жаркие, как под чердачной раскаленной крышей, опять будут одинокими и до краев заполнены децибелами страстного храпа моего брата Жени.
Глава 3.
Вступаю на стезю эквиритмики. Немного арифметических действий. Появление Глеба Кашина. «Выпьем, ей-богу, еще…» Раздоры с «Наполеоновной». Поцелуй взасос на школьной сцене. «Из Пиндемонти». Знакомство с композиторами и дивертисмент. Внук «крепостной еврейки». Две знаковые фигуры тех лет
1
Уроков в школе у меня не так много — около восемнадцати в неделю: это полная нагрузка, но на нее не проживешь, даже с доплатой за проверку тетрадей (которых я никогда не проверял) и за руководство классом (которым пока не руководил). Но оставалось еще с прежних времен несколько уроков частных, а также случались гонорары за переводы стихов из так называемых прогрессивных иностранных газет и таких же журналов. Других газет и журналов ни в одной читалке не выдавали. Я пользовался услугами читального зала библиотеки иностранной литературы, который находился тогда на улице Разина (Варварка). Ох, сколько там было красивых девушек! Но я, наступая себе на все, что можно, трудился в поте лица, листая англоязычные страницы в поисках стихов, авторы которых неукротимо боролись за мир во всем мире. Тех, кто так же неукротимо славил Советский Союз, я старался избегать, успокаивая, в какой-то степени, таким образом свою не слишком проснувшуюся совесть. Но, все-таки, та ее частица, которая не спала, мучила меня пониманием, что все переводимое мною — по существу, халтура и приспособленчество, во всяком случае с моей стороны, даже если авторы бывали совершенно искренни в своих чувствах. И уж, определенно, никакая не литература. В некоторых журналах встречались порою песни вместе с нотами, их тексты зачастую звучали приличней, в них было больше, как мне казалось, естественных чувств, и захотелось перевести их так, чтобы русский текст соответствовал мелодии. (Позже я узнал, такой перевод называется эквиритмическим.) Я потрудился и переписал несколько текстов вместе с нотами, а дома попросил маму наиграть их на нашем старом «Блютнере», с помощью которого она перед самой революцией успела окончить московскую консерваторию. Мама неохотно согласилась, она уже не слишком хорошо видела, и я понял, что эти незатейливые мелодии мне нравятся куда больше текстов, а сами тексты, положенные на музыку, несколько облагораживаются. Кроме того, показалось интересным попробовать уложить русский текст в прокрустово ложе нотных знаков.