Люди надели шинели,
Встала на битву страна.
И потом шли такие слова — они мне особенно нравились — а то, о чем рассказывали, казалось почти сказкой:
Бакенщик ехал на лодке,
Пела гармонь вдалеке-е;
Тускло в воде отраженный
Плыл пароход по реке…
Страшный взрыв потряс воздух, комья жидкой земли залепили лобовое стекло.
— Стой! — заорал я водителю, но тот и сам остановил машину.
Я выскочил из кабины, огляделся. Впереди нас только-только оседал на землю поднятый фонтан грязи. И не одной лишь грязи… Мы всмотрелись и поняли, что произошло.
— Противотанковая, что ли? — сказал водитель. — Ишь, как рвануло!.. Может, две зараз?.. Залазьте в машину! — крикнул он вдруг. — Это ж минное поле! Дорога, она правее… Сбился мужик с пути…
Теперь я тоже видел: подобие дороги — справа, а слева, на фоне закатного неба, — палка с дощечкой, вроде креста. Это и правда выглядело сейчас как крест — как памятник тому, кого за минуту до этого мы называли «ездовым» и «мужиком». И написано было на кресте: «Осторожно, мины!»
Став на подножку, я передал по колонне, чтобы все сдали назад строго по той же колее, из машин не выходить. Снова забрался на сиденье и вдруг подумал: а если ездовой жив? Бывают ведь чудеса… Надо пойти посмотреть… Пойти по минному полю и посмотреть. Или послать кого-то. Послать кого-то на минное поле… Нет, пойти должен я… Но ведь я командир и разве могу?.. А мои бойцы — они могут?.. Должны?.. И какая разница в данную минуту — минное это поле или пшеничное? Там сейчас человек, который, быть может, еще…
Что это? Мимо кабины промелькнула знакомая фигура в одежде не по росту… Коля!
— Колька! — закричал я, отворяя дверцу и спрыгивая на землю. — Колька, не смей! Назад!.. Сейчас же назад!.. Куда?! Слышишь?.. Сволочь!
Коля Охрей бежал в огромных своих сапогах, бежал к тому месту, где взорвалась мина. Бежал, не разбирая дороги, зная только одно — нужно помочь… если можно, помочь… спасти…
Еще один взрыв… Все. Конец.
Так и погиб Коля Охрей. Там и похоронили его — неподалеку от креста «Осторожно — мины!»
Андрей Эмильевич Левьер два дня после этого ни с кем слова не сказал; потом — ничего, отошел. А тот лейтенант — он приезжал дознание вести — сказал мне, помню:
— Повезло этому мужику… Лаверу… что мальчонка, бедняк, подорвался. А то не миновать бы… Теперь прекратить велели… Чего уж…
И на этот раз я ничего не рассказал Андрею Эмильевичу. А вскоре переменчивая судьба разбросала нас по разным военным дорогам…
4
Не знаю точного дня, но наступило такое время, когда майор Панкевич начал ревновать секретаря отдела куклоподобную Веру. И почему-то больше всего к Юрию. Хотя, видит Бог, Вера стала тому даже не очень приятна после откровений сокурсников-капитанов о том, как она бойко поворачивалась по ночам спиной то к одному, то к другому. Впрочем, возможно, они малость приврали.
Что касается старика, как называли майора в отделе, то, вполне возможно, он по-настоящему влюбился, и Вера, чтобы покрепче его привязать, выдумывала всякие небылицы о своих действительных и мнимых поклонниках. Во всяком случае, стало заметно всем, что он старается не оставлять ее одну даже в комнате, а если уезжал, то либо брал с собой, либо отправлял в штаб с поручением. Если не получалось, становился придирчивым, подозрительным, и всем была понятна причина. Вера же продолжала свои заигрывания со многими, а на Юрия глядела откровенно призывно, что и вызвало, так он себе льстил впоследствии, скорые перемены в его судьбе.
В начале марте его уведомили, что по решению Управления он переводится на такую же должность в автоотдел 11-й армии — той, что обороняет рубеж восточнее Старой Руссы. (В январе-феврале наши войска пытались захватить этот город, даже создали угрозу окружения для одной из немецких армий, но из этого ничего не вышло, и еще два года он находился в руках противника.)
Юрий не переоценивал своих возможностей, не воображал, что с его прибытием в 11-ю армию дела на том участке фронта сразу пойдут на лад. Но, все же, надеялся, что там найдется побольше настоящей работы и она будет интересней и опасней… Он ошибался. Делать вообще было нечего, если не считать составления бумажек и совсем редких выездов на передовую для проверки, как идут перевозки. Ну, бывал он в землянках у «стрелков», у саперов, глотал с ними водочку и спирт, слушал их байки; засыпал под нечастую дробь немецких пулеметов и нашу, ответную… И что с того?.. Ненастоящая какая-то война…
Один из этих выездов особенно хорошо запомнился — когда вынужден был потом добираться с передовой к себе в штаб, в основном, пешим ходом, потому что дороги окончательно развезло, и его тоже: гостеприимные артиллеристы напоили под завязку. А на закуску была таранька — поэтому пить хотелось немыслимо.
Он шел по однообразной серой равнине, по хлюпающей липкой грязи, с трудом вытаскивая из нее сапоги и качаясь, как хотелось думать, от усталости. Казалось ему, он бредет по пескам Сахары, словно какой-нибудь Лоуренс Аравийский или, как его? — Ливингстон: так было жарко и душно, так мучила жажда. Если бы в море грязи нашлось хоть какое-то подобие лужи, он без колебаний припал бы к ней иссохшими губами, словно заблудившийся в пустыне странник.
Но луж не было, вообще ничего не было — он сбился с дороги, и в несколько затуманенном мозгу мелькнула мысль, что так вполне можно забрести на минное поле, как случилось недавно с его автоколонной, когда погиб бедняга Колька Охрей, или, что еще хуже, попасть в расположение немцев. «Ты не военный! — ругал он себя. — Ни карты, ни компаса… Ты просто дерьмо!» И он был совершенно прав — во всяком случае, в первой части своего обвинительного заключения.
Еще час мучительной ходьбы… Может, два… Или двадцать два… Он в отчаянии, хочется упасть и больше никогда не вставать. Временами кажется, он видит мучительный сон и вот-вот проснется… Или читает что-то из Джека Лондона, и на самом деле это не он, а настоящий он сидит сейчас на зеленом бабушкином диване, поджав под себя ноги, положив книгу в бело-коричневом бумажном переплете на валик, и свет от окна немного затемняется прямоугольником стоящего под углом зеркального шкафа, в который он часто не без удовольствия смотрится и где сейчас отражается высокая кровать с черными металлическими дугами в изножье и в изголовье и хрупкий столик, а на нем лампа со стеклянным зеленым абажуром… И в комнату сейчас войдет баба-Нёня и скажет: «Люка, иди наконец обедать! Сколько можно звать? Подавай-принимай целый день!.. Все скажу папе… Крутишься тут, как белка в колесе!..» Он хочет, как обычно, раздраженно ответить, но губы так пересохли, что не разжимаются, и он может только мысленно произнести и произносит почему-то: «Мама…»
И тут с пригорка — оказывается, все время взбирался по склону — он видит какую-то деревню. И очень рад этому. Но вдруг в голове отстукивает: а если там немцы? И начинает думать, как, в сущности, прост в этой жизни переход из одного состояния в другое — как на опытах по химии в пробирках или колбах. Сейчас ты командир Красной Армии, а сделаешь всего несколько шагов — и уже пленный… И сразу все станет по-иному — иной вид жизни… Или — несколько шагов, и в тебя — хальт! — стреляют, и ты уже не здесь, тебя вообще нет и не будет…
Но мысли были отдельно от него, сам он уже начал спускаться под уклон к деревне, скользя, едва не падая, бормоча ругательства по адресу немцев, и грязи, и самого себя…
В деревне, казалось, все было тихо. Дома целые, ни машин, ни танков, ни людей… Кто же там, все-таки — наши или немцы? Последние были для него в то время фигурой еще, в общем-то, почти условной: видел он их близко разве что на экране, если не считать пленных, которые едва похожи на людей, или мертвых — на поле…