Накануне самого отъезда Гоголя Пушкин просидел у него опять всю ночь напролет — в последний раз перед вечной разлукой…
Две недели спустя Гоголь писал из Гамбурга Жуковскому:
«Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст. В самом деле, если рассмотреть строго и справедливо, что такое все написанное мною до сих пор? Мне кажется, как будто я разворачиваю давнюю тетрадь ученика, в которой на одной странице видно нерадение и лень, на другой — нетерпение и поспешность, робкая, дрожащая рука начинающего и смелая замашка шалуна, вместо букв выводящая крючки, за которые бьют по рукам. Изредка, может быть, выберется страница, за которую похвалит разве учитель, провидящий в них зародыш будущего. Пора, пора наконец заняться делом»…
И сам он наконец понял, что ученические годы его пришли к концу.
Эпилог
Кто может сказать, как развернулся бы еще гений Гоголя, останься жив его главный руководитель и вдохновитель — Пушкин?! Вот как сам Гоголь оплакивал смерть Пушкина (в письме к Погодину от 30 марта 1837 г.):
«Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, а я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета, Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой („Мертвые души“) есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его (т. е. труда) не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя?..»
Тем не менее, он продолжал свои «Мертвые души», и первая часть их вполне удалась. Но объяснение этому дают следующие строки, написанные два года спустя:
«Я должен продолжать мною начатый большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание».
Шар, приведенный в движение постороннею силой, продолжает еще катиться, хотя бы толкавшая его сила прекратила свое действие. Так и влияние Пушкина еще после его смерти некоторое время продолжалось. От природы слабое здоровье Гоголя было в корне подорвано еще в Петербурге; кончина Пушкина нанесла ему последний решительный удар. Вместе с телом подвергся постепенному расстройству, или, точнее сказать, вырождению, и духовный мир Гоголя. Проследить все фазисы этого болезненного процесса — дело уже не беллетриста, а психолога и психиатра.
В 1842 году, когда вся образованная Россия зачитывалась сейчас только вышедшим в свет первым томом «Мертвых душ», в которых, по выражению Белинского, «автор сделал такой великий шаг, что все, доселе им написанное, кажется слабым и бледным», — в это самое время тридцатитрехлетний Гоголь видел уже для себя «высшим уделом на свете — звание монаха». Хотя он и протянул еще после того десять лет, но ничем уже не обогатил русской литературы. Не совладав с поставленной себе во второй части «Мертвых душ» задачей — показать и положительные стороны русского человека, отрицательные стороны которого были очерчены им в первой части с таким неподражаемым мастерством, — он предал эту неудачную работу в 1845 году огню; а в следующем году, отрекаясь от всего, что было им до тех пор написано, решился выступить проповедником высшей морали, учителем и пророком русского общества, не будучи в действительности к тому подготовленным ни по своему образованию, ни по складу ума. Его «Выбранные места из переписки с друзьями», вместо ожидаемого им благоговейного восторга, возбудили в одной части общества, более впечатлительной, представителем которой являлся Белинский, бурю негодования, в другой же — глубокое сожаление о пережившем себя, погибшем гении. В феврале 1852 года Гоголь, в припадке ипохондрии, вторично сжег одиннадцать окончательно отделанных глав второй части «Мертвых душ» (пять глав в черновом виде совершенно случайно уцелели), а 21 февраля самого его не стало. Всего более сокрушались о безвременной кончине его — не как писателя, а как человека — два лица, ближе других стоявшие к нему в жизни: мать и верный слуга Яким, пережившие его — первая на шестнадцать лет, а последний на тридцать три года.
В заключение нам остается сказать несколько слов о самом творчестве Гоголя и о месте этого писателя в истории русской литературы.
Свое истинное призвание Гоголь сознал довольно поздно. Еще на школьной скамье, «с самых лет почти непонимания» (по собственным его словам в письме к П.П. Косяровскому от 3 октября 1827 г.), он «пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства… быть в мире и не означить своего существования — это было для него ужасно». Особенно его прельщала судебная карьера, потому что «неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало его сердце». Но бывший министр юстиции Трощинский, при посредстве которого он рассчитывал пробить себе дорогу на намеченном поприще, умер почти тотчас по прибытии Гоголя в Петербург, а другой влиятельной протекции у него не имелось. Сатирической жилке, которая пробивалась у него еще в отрочестве, сам он не придавал сколько-нибудь серьезного значения. Иное дело — высокая поэзия; не она ли та область, в которой ему суждено «означить свое существование»? Но первая же попытка его в этой области с «Ганцом Кюхельгартеном» претерпевает полную неудачу. С отчаяньем в сердце, ради хлеба насущного, приходится волей-неволей надеть «чиновничий хомут». Чтобы скрасить серую жизнь «канцелярского», он принимается пересказывать на свой лад старинные поверья родной Украины. Но и тут, даже пристроив свою первую прозаическую «быль» — «Вечер накануне Ивана Купала» в «Отечественных Записках», он еще далеко не уверен, что вышел на свою настоящую дорогу. Он пытается попасть на императорскую сцену; он делается педагогом, добивается профессуры, ищет лавров историографа — даже тогда, когда Пушкин и Жуковский приветствуют уже в нем достойного литературного собрата. Только написав «Ревизора», он, кажется, окончательно освоился с мыслью, что единственное для него поле «службы» на благо родины — литература. Ожесточенные и бессмысленные нападки невежественного большинства на его бесподобную комедию, при безусловном одобрении ее истинными ценителями, еще более укрепили в нем веру в свои «авторские» обязанности.
«Все, что ни делалось со мною, — говорил он в мае 1836 года, — все было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким Провидением на мое воспитание, и ныне я чувствую, что неземная воля направляет путь мой».
Яснее еще взгляд его на возложенную на него свыше задачу выразился в авторской «Исповеди»: «Творя творение свое, он (автор), исполняет именно тот долг, для которого он призван на землю, для которого именно даны ему способности и силы, и, исполняя его, он служит в тоже самое время так же государству своему, как бы он действительно находился на государственной службе. Как только я почувствовал, что на поприще писателя могу сослужить также службу государственную, я бросил все…»
Еще под свежим впечатлением вынесенной им журнальной брани за «Ревизора», он в «Театральном Разъезде» разъясняет настоящее значение своего «холодного смеха»:
«Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной, могучей любви. И почему знать, может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!»