Литмир - Электронная Библиотека

А я? А я просто держу ото всех в тайне, что я тоже мертв. Я вспоминаю.

В это утро меня немилосердно разбудили, вырвали из сна, просто пора было делать уборку. На улице прошел снег, я угрюм, у меня даже нет времени как следует умыться, всю мебель уже сдвинули, уборщица торопится, я мчусь в сортир, смотрю там на свое дерьмо, и вдруг с удивлением задумываюсь, поражаясь этой кишечно-пищеварительной машине, которую мы всегда носим с собой, удивляясь той завершающей форме, в которую обращается, покидая наш организм, и яблоко, и виноград, и рыба, а мы и не знаем как, я выбегаю на улицу, с пустым желудком, мне зябко, я вовсе не хочу идти на ту улицу, где высокие дома сливаются в один сияющий фасад, и русло улицы, заполненное коричневатой снежной слякотью, внезапно превращается в колыбель и начинает покачивать меня. Мне ведь совершенно нечего делать здесь, на улице, меня просто-напросто выгнали из дому, и вот я с утра на ногах, и никакой цели у меня нет, и вот я бегу все время по этой шаткой колыбели коричневой улицы, поглядываю на сточные желоба на крышах, на них и ориентируюсь, вижу, как что-то торчит из-за желоба, что-то твердое, угловатое и большое, я приближаюсь как раз к этому месту, предмет чуть-чуть сдвинулся, но она ведь не может упасть, эта глыба льда? и тут она падает. Вот я и уложен навсегда в эту колыбель. Вырвался из теснины домов, перетекающих в городские стены, стены города, полного жизни, а за стенами всегда другие стены, и одна смотрит другой через плечо, и, куда ни бросишь взгляд, всюду день и дело. А я наконец окончательно снаружи. Пошел дальше, никто теперь не здоровается, в булочной прошу хлеба, но булочник меня не замечает. Я отвалился от них. Я вспоминаю. Почему такая бессмысленная смерть? Никогда бы не поверил. Под ледяной глыбой я прошел через смерть. Уже давно. Я вспоминаю.

Отец, мы едем в Другую Страну. Я давно знаю ее. С того времени, когда я был мертв, когда я был живым.

Мы едем в Другую Страну, отец мой, спрятанный в чемодане. Боже! Как там светло и черно, о Боже! Как там дико и мило. Меня привяжут к столбу, будет светить солнце, и прогремит залп. Ах, как я засмеюсь, как взлечу ввысь, только веревки будут болтаться на столбе, а я кану, кану, погибну.

Я знаю эту страну, там мрачное солнце, и высится там корабль.

Я знаю, он лежит на дне, на земле, улицы крепко держат его, ограды опоясывают его, фонари подпирают его. Мусорные ведра и автомобили для него как острые колья. И жизни никогда не выбраться отсюда. Боже! Цветочный лоток! — закричу я. А вот чистильщик обуви! Мусорный бачок! Всюду со стуком распахиваются окна, улица плещет. Эта страна принадлежит мне. Не руки, гигантские деревья растут из моего тела, когда я делаю взмах. Когда я смеюсь, все замирает. Я могу посмеяться над трамваем. Арена, она темна. Я все-таки прибыл сюда, только вот не знаю как. Ночью? На лодке приплыл? Откуда? Просто причалил, и все.

Бросил якорь и жизнь на себя набросил, как плащ. Никогда-никогда не приглушать голос. Никогда не опускать голову. Быть вовне, на улице, а там жизнь не прекратится никогда. Когда я вдыхаю, все дома на моем плаще приподнимаются и вот-вот рухнут, и море обрушивается на сушу. Когда я глубоко вдыхаю, может лопнуть город. Мы — одно целое под моим плащом, жизнь и я.

Отец, мы едем.

Толчки колес и тряские сиденья, кислый запах кожи, летящая земля, остановка и дрожащий грохот стремления вперед, странствующая темнота, смена языков, то там перехватишь кусочек, то здесь отопьешь глоточек, то битком набито, то снова ты сам себе в купе господин, и все время этот грохот и нет времени и легкая лужица тишины и пространство в этом «нет-времени». Все это играет твоим телом, отнимает у тебя мысли и чувства, сотрясает твои кости, ты отдаешь это и обмениваешь на легчайшую тишину глубоко внутри.

Поезд. Четырехместная коляска в маскарадном костюме поезда. Покачивание. Серая обивка деревянной комнаты на колесах. Снаружи холмы, исполненные подъема. Восставшие холмы. У ног холмов — ожидающие, в черном. Полные протеста, в молчании. За окном — улица с выражением застывшего отказа, привязанная к старому автомобилю, который ждет. Чернота струится среди серости. Деревья. Мусорные бачки. Светлое как день потемнение внутри этого шланга по имени время.

Черный зной площади и сырые платки воздуха. Дома, занавешенные черным, железные перила, черные паруса, перила, монастырское дерево. Дробь, дробь барабанов. В этом пруду времен во времени.

Дома, фонари — все окаменело. Все излучает траур. Усопший, заунывный, полный пустоты зал. Заунывный зал. Все сильнее дробь, все шире поток. О, безмерно ширится чернота. В каждом доме, в каждом человеке — черно. В Другой Стране.

Мы здесь, отец мой. Пора петь.

Песни ради тщетного рвения, ради прощения.

Я хотел бы облачиться в доспехи, надеть на голову шлем с султаном из перьев и красно-иссиня-черный шарф, и сесть на снаряженного коня, и бугрился бы панцирь твердым металлом, и я поднял бы копье, а на копье насадил бы свой вымпел, ода, оперенный железом, я бы шествовал гордо, и мы встали бы прямо, копье, конь и я, распрямились бы, замерли — и зашагали, зашагали бы шагом чеканным, и легкий ветерок в спину, а как земля глубока сверху, оттуда, мы в путь отправились бы, в латах, с дерзким видом. Мы кликнули бы нашу смерть, и тогда сурово, и в облаке нашего сурово-мрачно-прекрасного пепла, мы, невзирая на солнце, отправились бы в поход вместе с нашею смертью против смерти самой.

У меня нет ни коня, ни шарфа, ни копья, есть только куст, похожий на султан, но он не из перьев.

Но я могу сидеть на скамье, на деревянном стуле посреди улицы. В коридоре, на покрытом пеплом катафалке. Все дома повязали черные фартуки и закрыли черной вуалью лица, пудра пепла у них на щеках, они напирают, тесня транспорт. Насмотреться не могут на него, на эти старые тарахтящие автомобили. Но внизу переливаются огоньками открытые для посетителей подвальчики, пламенеют, дымятся, и улица ломится туда, в открытые двери, вниз, и зелены, должно быть, деревья надо мной, над этим коридором; я их не вижу, но слышу певучие племена птиц на ветках в ночи. Сидя на скамейке, на улице, я их не вижу. Вижутолько ларьки, озаренные пламенем, тени прохожих, ряды их голов, все это движение под деревьями с птицами меж скамьями из дерева по асфальту. И этот оперенный корабль, корабль-призрак, и такелаж на нем готов для выхода в море.

И я сижу, серым светом струится тишина. Корабль вездесущ. Деревья в камнях, и птицы ночные, и стулья. Зачем стулья, зачем дерево на камне улицы, зачем птицы в ночи? Ждать. Наверное, я на дне, все так тихо, все так неуловимо, только плывет мимо, и все. Наверное, я на дне, все так отвесно, и слышен один только шепот, и все. И такое великолепие кругом. Мы, должно быть, на дне, отец, струится пепел по песку. Мы добрались до цели, отец мой, оперение наше бессильно повисло, и лишь птицы щебечут, в путь призывая, в коридоре запнувшегося времени, и все лампы цветут черным цветом. Мы у цели. Два камня.

Послушай меня, отец мой в камне! Я хотел бы ринуться головой вперед сквозь клубы красных испарений, не глядя. Чтобы рог запел впереди, чтобы щелкнули кастаньеты.

Рим — я вспоминаю.

По вечерам у города вырастало множество рогов. Кто-то один начинал первым, и долгий звук, вопрошая, носился в воздухе, и наконец откуда-то с высокого холма неуверенно отвечал второй голос. Зверинец просыпался. Час наставал.

Рога, они прорезаются изо всех камней, эти маленькие обрубочки, мычат, лают и тявкают. Ревуны сбиваются в стаи, их тысячи, а город близок, со всеми своими окнами, всеми площадями, заповедными местами, близкими и далекими, со всеми комнатами и клетками, с парками и мостами — город был близок, легкодосягаем для рева. Темный, многоголосый, он дрожал, этот город, содрогался миллионами этажей, каждым камнем; он трепетал перед гудками машин, которые множатся, сливаются и сплетаются, дробятся и сгущаются, пока все не замрет. Пока гудки не соберутся в одну большую вопросительную дугу, не превратятся в тернистый путь вожделения; они звучали наперебой всей гаммой звуков, хрипло и глухо, упорно, обильно и мрачно.

35
{"b":"246204","o":1}