Здесь камень неизбывен. Четыре сотни храмов по меньшей мере, не говоря уже о стенах, арках, домах. Фасады стыдливые и фасады торжествующие, и фасады жизнерадостно-умиротворенные. Фасады в виде креста и фасады с треугольным фронтоном, они вздымаются над парадной лестницей и возникают вновь позади парадного двора. И стены: вот стена увещевающая, вот стена вся в башенках, с волнистым краем, стена, испускающая трели орнаментов на все лады. И стена хрупкая, осыпающаяся. Вечное пристанище кошек. А камень наполнен теплом, он сияет днем, а ночью дремлет, тая в себе свет. И свет никогда не иссякнет. Вот отчего царит здесь вечный день.
Я не хочу говорить о храмах. Это — страшилища, горбатые чудища. Башня-выскочка. Башни-выскочки. Я хочу говорить о камне.
Истории в камне, откуда ни возьмись, сопровождают тебя повсюду. Слово твердо, как камень. Каменная поступь. Каменное молчание. Вес камня — вечное терпение. Никогда нельзя войти в этот город, можно подойти, приблизиться к камню. К камню, который всем нам опора.
В камне изваян Бабуино на одноименной улице. Венера мужеского пола, толстопузая, курносая и мудрая. Вскормленная народной смекалкой и изваянная в камне. Ни у кого не хватит пальцев, чтобы просунуть во все дырочки, выбитые водой в камне. Ох, все эти дырочки, поры, рубцы! Ощупать, исследовать всю эту землю холмов и впадин, вздутий и неровностей, маслянистой гладкости, засушливых мест, гротов, кораллов, прудов, покатостей, волдырей. Человек-грот лежит на улице, которой он дал имя, эй ты, каменная пористая губка! Под жаркой бурой тенью церкви — точно так же, как где-то в другом месте белый камень вдвое тяжелее служит опорой непокорно вздымающейся фигуре человека и стоит нерушимо под несмолкающие аплодисменты воды. А как он терпелив! И мне вдруг захотелось взять тонкую палочку сигареты и воткнуть ее в пористый камень со всем неистовством: „Сезам, откройся!“, возьми себе эту улицу, этот город, мир, который я не могу постигнуть, пусть он втечет в тебя, возьми его себе, этот камень, растущий и знающий камень, возьми его назад. Сбереги его для меня, о ты, недвижимый».
Когда я, именем царственно-священного Цверингера, собираюсь писать репортаж и, намереваясь собрать материал для репортажа, ношусь по разным бюро, музеям, бегаю на места всяких событий, а потом спешу обратно, под сень нашего клуба, — тогда в Риме обнаруживаются пути-дороги, тонкой незримой ниточкой вьющиеся тропинки на грандиозном плане города, тогда и у меня, похоже, начинает раздуваться лягушачий животик надменности, тогда и для меня всемогущий бэйджик, оповещающий всех о важности миссии штатного сотрудника, откроет любую дверь. Благодаря ему, Цверингеру. Если у тебя в жизни есть своя роль, то нет более надежного средства передвижения. Что бы ни случилось, ты всегда в пути, и, действуя, ты идешь по чужим, протоптанным следам; общее место для собственного «я», ты цитируешь себя самого. Но называется моя роль вовсе не ролью журналиста. Он называет себя иначе, идя таким путем. Он называет себя
Забывальщик
Слово «забывальщик» образовано по аналогии с «пожиральщик». Человек живет только тогда, когда он устремлен к определенной цели, потому что его гарантия — забвение, ведь тогда он избавлен от понимания. Тогда то, что с ним происходит, что его так или иначе побуждает к действию, ни к чему его не обязывает. Он забудет, он с удовольствием предаст все забвению. Сразу, как только что-то совершит. Забывальщик — это лучшее «я» каждого человека. Ах, как беззаботно, помахивая тросточкой, вышагивает он по миру, который ничем его не отяготит.
Он может заглянуть на Виа-Лудовизи, чтобы в одноименном баре выпить чашечку кофе — интересуясь всякий раз, какая кассирша сидит за стойкой: маленькая пухленькая или же худая, костлявая, повыше ростом, — и поэтому всегда может переменить решение (если за кассой — худая) и отправиться в «Кафе де Пари» на соседней Виа-Венето, где в этот час вас обслужат с достойной особого упоминания предупредительностью, как это бывает днем во всех ночных заведениях. Возникает вполне закономерное ощущение праздности, но оно ничуть не тяготит. Ведь в этом «Кафе де Пари» ты словно внутри какого-то струнного инструмента. Это — резонирующий корпус ночи, из дорогих пород дерева, искусно отполированный, но блеск его не бросается в глаза, ибо по внутреннему пространству, длинному, извилистому, блаженствующему в неспешной неге, плывет полумрак. Работы у официантов и обслуги пока почти никакой нет, и все руки — к твоим услугам. Перед кафе, на улице, среди пустующих столиков и редких прохожих, понуро стоит, осев, как старый гриб, газетный киоск, пестрящий разноцветными и разноязыкими порнографическими открытками и нерешительно выглядывающими с этих же полок журналами, там же — газеты, книги; мальчишка-посыльный как раз притащил целую кипу еще липких от свежей черной краски вечерних газет; голова хозяйки подрагивает в окошечке, кивая из глубины гриба. За углом спят такси; дрожки без пассажира, покачиваясь, проплыли мимо, и два листа, сорванных ими с дерева, вяло закружились, изображая парочку вдрызг пьяных мотыльков. Инкрустациями тени переливается цветочный ларек, сверкая всеми оттенками красного, наискосок от газетного киоска, а перед парадными дверьми знаменитых отелей стоят невыразимо торжественные швейцары, готовые в любой момент засвистеть, призывая такси, спящие за углом, как только кто-нибудь из обитателей гостиницы, один или вдвоем, соблаговолит покинуть ее стены.
С легкостью, свойственной лишь профессиональному забывальщику, ты расстаешься со столь изысканным заведением и резво следуешь по направлению к выходу. Там, снаружи, тебя, разумеется, поджидает еще много интересного, к примеру, чистильщики обуви, которые сидят на корточках под деревьями возле своих ящиков и горят желанием показать все свои невероятные трюки и фокусы. И вот ты разрешаешь почистить себе башмаки, ты становишься в торжественную позу памятника, правую ногу ставишь на постамент; если хочешь, можешь упереть руки в боки, и с видом повелителя, над которым не властно время, смотришь прямо перед собой, а внизу, у ног твоих, резвые щетки скачут из одной руки в другую, пошлепывают, пощелкивают, бесчисленные бутылочки, баночки, прыскалки, ветошки, кусочки кожи, шерстянки суетятся вокруг ботинка, который неподвижно и невозмутимо исполняет свою статичную роль. И потом ты, собирая на носки ботинок ослепительные молнии, идешь по улицам, которые тебе давно знакомы. Но теперь настала пора твоего тщеславного удовольствия, тебе легко, так легко, и глаза по-птичьи молниеносно оглядывают все окна, добираясь до самых мансард. О, как легко танцует взгляд среди густой пьянящей синевы по дерзкому абрису улиц, ничем не тяготясь, без малейшей запинки. Ибо за каждым шагом остаются ровные, игрушечные, а потому ничтожные ряды нерушимых могил, и вся эта торжественная картина расплывается в ядовитой пелене моментального забвения и, клубясь кудрявыми облачками, улетает в небесную синь. Забвение вбирает в себя любые события, любое чувство и любую мысль и легкими струйками пепла рассыпает все это поверх застывших игрушечных могильных стен за твоей спиной, и эти струйки пепла столь легки, что можно подумать, будто это — дым. Заядлый забывальщик невозмутимо шагает вперед, помахивая тросточкой: он ничем не отягощен, вот и все.
Вот так и я люблю гулять, таким я люблю город. Люблю прыгнуть в автобус, и с верхней площадки (Виа-Номентана, «гран булевар», я бы отметил еще, что стволы деревьев вежливо уступают один другому, делая шаг назад, ретируясь в смущении, пропуская вперед кафе и прохожих, и те, куда-то спеша, читая газеты, то появляются, то исчезают) закричать: эй, что вам здесь нужно, собственно говоря, вы, машины, зачем вы вплотную подбираетесь сзади к омнибусу? Вы всегда тут как тут, конца и края вам нет, стаи сверкающих, гладких, округлых созданий, одна округлость перетекает в другую, и всегда-то вы плывете в потоке, и носами всегда тычетесь в капот омнибуса, что вам надо, дельфины вы эдакие? Задорные, жадные, смекалистые, всегда настороже: вы что, преследуете нас? Вот вам корм, ловите мои взгляды!