Наступили сумерки; комары кружатся; люди болтают; стаканы звенят; раздается веселый смех. То тут, то там в этот теплый летний вечер слышатся в кустах крики, прерываемые смехом, криками «ура», возгласами и выстрелами. На лугу тем временем стрекочет сверчок и трещит луговая трещотка.
Убрали со столов; надо было накрыть их к ужину. Рапп повесил между ветками дуба цветные фонари, которые он занял у профессора. Норман принес целую стопу тарелок. Рундквист опустился на колени и выцеживал из бочек пиво и водку. Девушки приносили на подносах масло, кильки, блины целыми стопками, целые груды мясных фрикаделек.
Когда было все готово, жених ударил в ладоши.
— Прошу покорно! Отведайте закуски! — пригласил он.
— Но где же пастор? — затрещали старые женщины. Никто не хотел начинать без пастора.
— А профессор? Где же они? Не годится, право слово, начинать без них!
Стали звать, но ответа не получалось. Группами окружили столы, готовые, как голодные собаки со сверкающими глазами, наброситься на еду.
Но ни одна рука не двинулась, и молчание становилось тягостным.
— Быть может, профессор сидит в домике! — раздался вдруг невинный голос Рундквиста.
Не дожидаясь дальнейшего объяснения, пошел Карлсон вниз, чтобы исследовать таинственное место. Действительно, там при открытых дверях сидели пастор и профессор, каждый с газетой в руках, увлеченные разговором. На полу стоял фонарь и освещал их обоих.
— Извините, господа, но закуска остынет.
— Это ты, Карлсон? Ах вот как? Начинай; мы придем сейчас.
— Да, но ведь все ждут. Почтительнейше прошу извинения, но ведь господа могли бы поторопиться!
— Придем сейчас! Придем сейчас! Иди! Иди!
Карлсону не без удовольствия показалось, что пастор «готов»; он удалился и поторопился ко всей компании, которую успокоил, объявив, что пастор приводит себя в порядок и скоро придет.
Мгновение спустя по двору мелькнул фонарь и приблизился к накрытым столам; за ним следовали две покачивающиеся тени.
Вскоре за столом показалось бледное лицо пастора. К нему подошла с хлебной корзиной молодая, чтобы положить скорей конец скучному ожиданию. Но у Карлсона было другое на уме; он, ударяя ножом по блюду с мясными фрикадельками, крикнул громким голосом:
— Тише, добрые люди, господин пастор желает сказать несколько слов!
Священник воззрился на Карлсона, как бы не понимая, в чем дело; он заметил, что в руках у него блестящий предмет, вспомнил, что на прошлое Рождество он произнес речь, держа в руках серебряную кружку, поднял фонарь кверху, как бокал, и сказал следующее:
— Друзья мои, сегодня мы будем праздновать радостный праздник.
Он опять устремил свой взгляд на Карлсона, надеясь узнать от него что-нибудь об особенностях и о цели праздника, потому что он так далек был от всего этого, что исчезло понятие о времени, месте, цели и причине. Но насмешливое лицо Карлсона не раскрывало ему загадки. Он воззрился в пространство, надеясь там найти руководящую нить; увидел в ветках дуба цветные фонари и получил смутное представление об исполинской елке. Тут он напал на след.
— Это веселое празднество света,— выговорил он,— в то время как солнце уступает перед холодом, и снег… (ему белая скатерть показалась бесконечно далеко простирающейся снежной далью)… друзья мои, первый снег покрывает всю осеннюю слякоть… Нет, мне кажется, что вы смеетесь надо мной…
Он отвернулся и весь сгорбился.
— Господину пастору стало холодно! — заметил Карлсон,— он желает прилечь! Прошу, господа, начинайте!
Общество не заставило повторить это себе два раза и набросилось на блюда, предоставив пастора его судьбе.
Пастору была на ночь предназначена комната на чердаке у профессора. Чтобы доказать, что он трезв, он отклонил всякую постороннюю помощь, причем грозил кулаками. Согнувшись, наклонив фонарь ниже колен, как будто что-то искал в сырой от росы траве, направился он к освещенному окну. Но, дойдя до садовой калитки, он споткнулся и с такой силой ударился о косяк, что фонарь разбился и погас. Он, как завязанный в мешок, погрузился в темноту и опустился на колени; но освещенное окно светило ему как маяк. Двигаясь вперед, он ощущал неприятное сознание, что при каждом новом шаге колени его черных брюк все больше промокали и что ноги его болели, будто ударяясь о камень.
Наконец ему под руки попадается что-то большое, круглое и влажное; он цепляется за это и накалывает себе руку о пачку булавок или о что-то подобное, опускает руку на дно лодки или во что-то похожее на лодку; тогда он слышит журчание воды и чувствует, что весь промокает. Испугавшись при мысли, что он упал в море, он приподнимается, держась за мачту; но в момент просветления он сознает, что стоит у косяка двери, проходит в сени и коленями осязает ступеньку лестницы; тут он слышит возглас служанки:
— Господи Иисусе! Пиво!
Подгоняемый стыдом и неспокойной совестью, он спешит подняться по лестнице, ударяется пальцем о какой-то ключ, отворяет дверь, врывается в комнату и видит приготовленную большую двуспальную кровать. У него хватает еще сил поднять одеяло; он вползает в постель одетый и в сапогах, чтобы спрятаться, так как его преследуют крики; ему кажется, что он умирает, теряет сознание или тонет, и чудится ему, что люди требуют от него пива!
Временами он снова просыпается и возвращается к жизни, его спасают и вытаскивают из воды, он снова ожил и стоит у елки; порой он опять потухал, как свеча, угасал, умирал, опускался и опять промокал.
Тем временем под дубами продолжался ужин, и его настолько обильно орошали пивом и водкой, что о пасторе никто не вспоминал.
Когда гости все уничтожили и в тарелках и блюдах показалось дно, общество спустилось к стуге, чтобы потанцевать.
Молодая хотела послать пастору в комнату чего-нибудь вкусного, но Карлсон уверил ее, что теперь пастору отдых всего приятнее и что не следует его тревожить. На этом дело и кончилось.
Густав отвернулся от своего союзника, как только заметил, что того перехитрили; он предался удовольствию и в пьянстве забыл всякий гнев.
Танцы завелись, как мельница. Музыкант сел на печку и запиликал. Прислонясь к открытым окнам, потные спины остывали в свежести ночи. Снаружи на возвышении уселись старики, курили, пили и шутили в полутьме при слабом свете, падающем из кухни и от свечей в танцевальной комнате.
Вдали, на лугу и на горе, разгуливали по сырой траве и при слабом мерцании звезд парочки, желавшие среди запаха сена и гула и стрекотни кузнечиков освежиться от пыла, вызванного теплой комнатой, вином и танцами.
Прошла полночь, и небо на востоке начало освещаться; померкли звезды, и растянулась Большая Медведица, как опрокинутая тележка. В тростнике загоготали утки. Уже в ясной поверхности бухты отразился лимонный цвет утренней зари сквозь тень от темной ольхи, которая, казалось, стояла в воде и доставала до дна морского.
Но это продолжалось лишь одно мгновение; затем с берега потянулись тучи, и снова стало темно. Вдруг из кухни раздался крик:
— Глинтвейн! Глинтвейн!
Появилась кастрюля с пылающей зажженной водкой, бросающей по сторонам синий свет, за нею шествовали мужчины при звуках марша, который с жаром исполнял музыкант.
— С первым стаканом идемте наверх к пастору! — крикнул Карлсон, надеявшийся, что теперь увенчает свое дело.
Предложение было принято с криками «ура». Шествие двинулась по направленно к стуге профессора. Более или менее твердыми шагами взяли на абордаж лестницу.
Ключ был в замочной скважине, и все ворвались в комнату не без опасения, что будут встречены кулаками. В комнате было тихо, и можно было разглядеть при синем дрожащем свете кастрюли, что постель нетронута и пуста. Карлсона охватило мрачное предчувствие нанесенного ему вражеского удара; но он скрыл свое подозрение и положил конец недоумениям и всяким предположениям, объяснив, что припоминает, будто пастор говорил, что ляжет на сеновале, чтобы спастись от комаров.