– Zeigen sie, bitte, ihre Waffen[9], – просопел толстомордый немец, уставив в меня свои бесцветные глаза.
Я запустил руку в карман кителя и готов был вынуть стальное бебе, как вдруг раздался громкий окрик лейтенанта:
– Da befinden sich die Flinten[10].
Вихман стоял перед громадными сундуками полковника и молотил по ним своим стэком.
Солдаты, оставив меня в покое, бросились к начальнику.
Старик, перепуганный до смерти, силился заслонить от немцев свое добро.
– Я… я отставной, – жалобно лепетал он. – Еду в Ростов, чтобы купить себе, например, шубу на зиму, а не воевать… Боже упаси меня на склоне лет заниматься этакой глупостью… Я совсем статский человек.
Лейтенант, не обращая внимания на вопли старика, приказал солдатам вскрыть сундуки. Те хотели было уже ломать крышки, как полковник дрожащими руками вынул откуда-то из-за пазухи ключи и обнажил свое богатство перед изумленными зрителями. Один сундук был сплошь набит кардонками с парфюмерией, другой – бязью и сукнами. Раскрыли корзины – там всевозможные предметы роскоши, какие за бесценок сбывались в Тифлисе русскими. Среди груды безделушек белело громадное страусовое яйцо в серебряной оправе.
– Der Kaufmann?[11] – спросил лейтенант, всматриваясь в полковника.
Переводчик повторил вопрос по-русски.
– Что вы, что вы! Тридцать лет служил вере, царю и отечеству и ни разу не посрамил чести мундира этаким делом.
– Зачем же все это везете? У вас целый магазин.
– Видит господь бог, каюсь: думал в Ростове или на Кубани променять все это на хлеб. Семья у меня, что батальон… Внуки, племянники… Все голодают в Тифлисе.
– Спекулянт! – презрительно процедил сквозь зубы нищий подпоручик.
Презрительно махнул рукой и лейтенант.
Солдаты отошли от старика, который с необычной для его лет живостью начал перевязывать веревками свой багаж.
Я за время этой истории успел-таки спрятать за голенище сапога свой миниатюрный браунинг.
Когда обезоружение кончилось, нас, офицеров, – всего набралось душ полтораста, – вывели под конвоем на пристань.
– Ein, zwei, drei… Пересчитали. Затем усадили в катера.
– Бабушка! Погадай-ка, куда нас везут? – крикнул толкавшейся на пристани нищенке «некто в белом». Так: за время пути зубоскалы прозвали одного прапора, который днем ходил в нижней рубахе, ночью – в светлой офицерской шинели.
Старуха грустно покачала головой.
– Ох, голубчики родненькие! Онодысь тоже вот этак партию увезли… Сказывают, всех застрелили супостаты. Не без того, как на расстрел вас везут.
Для усиления впечатления бабка начала вытирать слезы со своих красных глаз. Однако ни ее словам, ни ее слезам никто не верил.
– Что за чушь! За что нас на расстрел? Кажется, пока мы ничего не сделали худого немцам. И что значит вся эта глупая история?
В городе нас выстроили в две шеренги, повернули направо и повели в комендатуру. Человек шесть или семь солдат конвоировали внезапных пленников.
Из среды конвоиров выделялся один, с круглым кошачьим лицом и длинными усами. Это был поляк. Он то и дело покрикивал на офицеров без всякого повода, ругался на ломаном русском и на ломаном же немецком языках, а однажды даже замахнулся прикладом на нашего судейского генерала Забелло.
Полячок точно радовался случаю, когда он мог безнаказанно глумиться над русскими.
– Ты такой же славянин, как и мы, – сказал я ему по-немецки, – а поступаешь с нами гораздо хуже, чем немцы, общие враги славянства.
Гоноровый пан несколько утихомирился. Разумеется, не от того, что я пристыдил его за хамское обращение с беззащитными братьями по крови, а из опасения, как бы я, зная по-немецки, не пожаловался его начальству.
В комендатуре нас продержали добрых два часа, а то и более. Потом опять водворили на пароход и оставили там на ночь, воспретив выходить даже на пристань. Три часовых заняли посты у сходней. Поляк опять стоял тут. Не чувствуя низости своего начальства, он опять хамил и даже нацеливался в тех, кто свешивался за борт. – Ну и мерзавец! – возмущались пленники. – Уж пусть бы безобразничали немцы, было бы не так досадно: дрались с нами, наши враги. А этот ведь поляк! Брат по крови! Эх ты, растуды тебя славянская идея, – стоило ли сражаться во имя твое.
Утром снова мытарство через керченскую бухту в комендатуру. На этот раз все выяснилось.
Весь сыр-бор загорелся из-за «астраханцев». Узнав от капитана, что на пароходе имеется худо ли, хорошо ли организованная офицерская группа, немцы всполошились. Они боялись добровольцев, которые уже хозяйничали по ту сторону залива. Название «Астраханская армия», в которую ехала организованная группа, для керченских немецких властей пока еще не говорило ничего, так как они не совсем хорошо знали затеи Краснова и своего высшего командования.
Снеслись по радио с Киевом, с Тифлисом и, быть может, с Новочеркасском, узнали, что за Астраханская армия, после чего разрешили всем следовать дальше. Оружия, однако, не вернули. Не вернули к себе и нашего доброго расположения, о чем немцы, наверно, мало сожалели. Беспричинный арест, унизительные прогулки по городу под конвоем, придирки поляка, наряженного в прусскую фуражку, – все это оставило после себя скверный осадок.
– Готовят мстителей! – злобствовал нищий вояка.
Богатый отставной полковник, напротив, призывал на их головы благословение, довольный, что они не реквизировали его товара.
Мы продолжали путь.
В Бердянске новая немецкая штука. С каждого пассажира потребовали по 50 копеек за разрешение сойти на берег за покупкой провизии.
А в Мариуполе, когда пароход уже поднял сходни, какая-то баба истерично вопила по нашему адресу и грозила кулаками с пустынной пристани:
– Поганое офицерьё! Сичас ваша взяла, но думаете надолго? Скоро конец вашему царству, кровопийцы… В море вас всех перетопим, ироды иродовские, анафемы анафемские.
Под аккомпанемент этого сквернословия, извергаемого Фурией, мы направились к Таганрогу.
III. Столица вольной Кубани
В Екатеринодаре, в столице, рожденной после Февральской революции Вольной Кубани, кипела жизнь как никогда.
Полтора месяца тому назад Добровольческая армия очистила город от большевистских войск и сделала его своим временным центром.
Притиснутые к стенке в период полугодового властвования большевиков, сытые буржуазные слои населения снова начинали расцветать в лучах блеснувшего для них старого режима. Равным образом, весь громадный тыл маленькой армии Деникина, соскучившийся по городской жизни в период скитания по задонским степям и теперь обосновавшийся в жизнерадостном городе, спешил вознаградить себя с лихвою за старое, за новое, за три года вперед.
Бесчисленные обломки старого режима, – генералы, гвардейские офицеры, всевозможные администраторы, – выражаясь древнерусским языком, всяких чинов люди, – хлынули сюда волной из Закавказья, гетманской Украины и других мест, проведав, что тут может быть пожива. Территория деникинского государства пока еще ограничивалась частью Кубани (в южной ее половине еще хозяйничали большевики) и крошечной Черноморской губернией, тоже не в полном объеме. Но всякий «бывший человек» рассчитывал здесь на то же благополучие, какое имел в старой России.
Когда я прибыл в Екатеринодар в середине сентября[12], меня просто ошарашила здешняя политическая атмосфера, особенно после Закавказья.
В меньшевистской Грузии, где жизнь хотя и напоминала сплошной карнавал, где царила самая разнузданная спекуляция и где торгаши купались как сыр в масле, слово «свобода» все-таки склонялось во всех падежах и носилось, как дух божий, над бездной. В Тифлисе глаз присмотрелся и к красным флагам, и к портретам Маркса, с которыми оборванные, голодные грузинские добровольцы и милиционеры беспрерывно манифестировали, в сопровождении разнаряженных буржуазных зевак, мимо шумных ресторанов и роскошных магазинов. Там лились красивые речи с балконов, с автомобилей, с тумб, и разные Чхенкели, Гегечкори, Жордании упивались до самозабвения пышными фразами о счастии человечества под знаменем меньшевизма.