Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Играем?

Возможно. Прокручивая в памяти события последнего времени – начиная с того момента, как меня пригласил к себе Катерпиллер и предложил невероятную работу – меня все время преследует ощущение, будто я включен в некое игровое поле, где мне, как когда-то под нашим старым добрым небом, опять выпало водить.

8

С утра я принял ледяной душ, но окончательно проснуться мне так и не удалось.

– Не знаю, как насчет глотка керосина для раненого кота... Если хочешь спасти меня, дай глоток кофе.

Девушка с римских окраин ушла на кухню. Там тонко, остро, как циркулярная пила на приличных оборотах, взвыла кофемолка. Пока она отсутствовала, я поискал, чем бы в квартире-портмоне можно было заняться, чтобы скоротать время. В углу, радом с телевизором, стояла гитара.

Когда-то под нашим старым добрым небом мальчику полагалось знать три-четыре аккорда – их хватало для аранжировки любой дворовой песенки про романтику бандитской жизни и трагическую любовь невинной девушки к блатному пареньку.

Я тронул струны. Инструмент очень хороший, мягкий и податливый – даже мне, дилетанту, имевшему в основном дело с пианино в музыкальной школе, это сразу стало ясно. У гитары был профессиональный голос –плавный, интеллигентный, не базарный.

Оказывается, пока я музицировал, Девушка с римских окраин с джезвеем в руке наблюдала за моими неловкими упражнениями. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и с сочувственной улыбкой следила, как я, склонив голову к грифу, пытаюсь вылепить из левой руки горизонтальную фигуру аккорда ре-минор.

Она разлила кофе по чашкам, молча отобрала у меня инструмент – уже по тому, как она уверенно, точно держала его, как профессионально уложила гитарную талию на левое колено, и пальцы ее исполнили изящную и слегка рассеянную пробежку по ладам, можно было догадаться, что с гитарой она на "ты".

Какое-то время она сидела молча, глядя то ли мимо меня, то ли сквозь меня – скорее всего, перебирала в памяти музыкальные тексты. Она запела – и я остолбенел. Я не люблю, когда в компаниях, особенно если публика под шофе, кто-то затягивает песнопения на английском языке – и выглядит это претенциозно, и саму мелодию исполнитель, как правило, ухитряется втиснуть в стилистику блатного шлягера давних времен... Она пела по-английски, но я даже не обратил на это внимания.

У нее был фантастический голос. Очень низкий, почти на грани типично мужского. И поразительно глубокий.

Она пела совсем негромко, не форсируя звук, но в глубинах особого тембра, свойственного, на мой взгляд, исключительно человеку негритянского происхождения, созревало то немыслимое качество, правом на владение которым располагает разве что классический спиричуэлс.

Когда последний звук потух, я долго сидел, тупо разглядывая орнамент на ковре, в котором извивалась и полыхала сочными, однозначными красками витиеватая фантазия безымянного среднеазиатского ковродела.

– Ты не упоминала, что у тебя в роду были негры... – сказал я наконец.

В последнее время я редко испытываю потрясения. Сейчас был как раз этот случай. Ей-богу, на меня дохнули сухие горячие ветры рабовладельческого юга, запахи тяжелого каторжного пота, слез и крови. Я не понял, о чем она пела, но зато отчетливо слышал смысл: надрывный невольничий хрип, плач детей, вой затравленного собаками беглеца и еще протяжная интонация молящегося: Господи, забери нас скорее отсюда и дай, наконец, покой в своем просторном небе.

– Нет, в самом деле,  – сказал я,  – это было потрясающе. Где ты этому выучилась?

– Да так... Нигде.

Я понял, что выгляжу очень глупо. В самом деле – этому выучиться нельзя. Я отхлебнул кофе и закурил.

Когда-то, в другой жизни, – было дело – ты просыпался после обычных молодых сумасшествий в университетской общаге и рассматривал острый акулий оскал разбитого плафона (накануне публика, достигнув градуса полного очумения, развлекалась состязанием в меткости – кому удастся кокнуть полушарие плафона из толстого матового стекла – и потому метала в потолок все, что под руку подвернется: тарелки, вилки, обглоданные буханки хлеба, ботинки, учебники – пока, наконец, кто-то не послал точно в цель тяжелую пивную кружку), просыпался и холодел от недоумения: "Господи, да где ж это я?!" И, уяснив себе – где, даже не интересовался у голуболицего, похмельно-анемичного общества, распластанного на кроватях, словно второпях разбросанная одежда: был ли кто с тобой этой ночью, и если был, то кто именно? Сознание не удерживало отпечаток этого существа, однако его черты надежно хранила мышечная память, та самая, что живет на кончиках пальцев и в ладонях...

В случае полного отказа головного мозга она была способна подсказать если не портретные черты, то, на крайний случай, – общие сведения о кондиции подружки.

И когда с первым утренним глотком пива, раздиравшим сухую глотку, как комок измельченного стекла, публика возвращалась к жизни, мы дружно начинали взывать именно к мышечной памяти и точно угадывали имена своих ночных сестер... Я вдруг вспомнил об этом потому, что и сейчас чувствовал в ладонях это мягкое пластилиновое вещество мышечной памяти.

Прикрыв глаза, я звал из руки ее медленные токи и убеждался в том, что судьба свела меня в самом деле с очень сочным и колоритным персонажем: прекрасное сложение, точная лепка фигуры, восхитительная кожа – она, вне сомнения, относилась к типу ярких женщин.

Сказать по правде, к этому типу я отношусь равнодушно: в них всего слишком, всего перебор. Это как раз тот случай, когда избыточность качества дает обратный эффект: не согревает, но напротив – холодит; яркие женщины в моем сознании почему-то всегда ассоциируются с неоновьм светильником.

Но Девушка с римских окраин – грела.

Источник этого тепла я не понимал. Наверное, оно – плавно, без вспышек и всполохов – прорастало из ее миниатюрности. И все-таки что-то на кончиках пальцев было не так, что-то прошло мимо них – я открыл глаза.

Она сидела на своем месте, слегка размягчив жесткую концертную позу тем, что уложила подбородок на гитарное плечо.

– Медитировал?  – спросила она.

– Вроде того...  – кивнул я; мы знакомы уже достаточное время, однако, кажется, только теперь я по-настоящему увидел ее лицо.

В нем было качество хорошего шоколада – вкусно, но ни в коем случае не приторно. Некое кукольное начало, безусловно, присутствовало – в ее темных глазах, в персиковой щеке, в припухлости рта – но эта кукольность была без слоя ширпотребовского фабричного лака.

– Нагляделся?  – спросила она. Я, наконец, добрался до смысла и понял, чего не хватало на кончиках пальцев.

– А тебе ведь трудно приходится в этой жизни... Я предвидел ее реакцию – это инстинктивная реакция всякой женщины на слишком откровенный, интимный жест малознакомого мужчины: вспыхнуть и зажаться; выждать, выдержать паузу и обороняться – чем-либо нарочито неумным. Выглядело в самом деле неумно – и распускание губ в несколько скошенной, порочной улыбочке, и смешок, и деланное лукавство прищура, и цоканье языком:

– Ца-ца-ца! Нелогично. Сам ведь говорил...

– Что?

– Что у меня потрясающая жопа.

– В том-то и дело.

В ее глазах – откуда-то из самой глубины, со дна – поднялось к поверхности некое мутноватое выражение. Такая муть стоит, как правило, во взгляде крайне утомленного человека.

– Так в чем это дело?  – спросила она очень тихо.

– В том, что для девушки, почитывающей на досуге Булгакова, у тебя слишком потрясающая жопа. Да и все остальное тоже.

Она отставила гитару, прикрыла глаза и – не то что бы запела – скорее затянула какую-то долгую, унылую тему; она выводила ее, не раскрывая рта, ее и без того низкий, глубокий голос опускался на самое дно грудной клетки и возвращался обратно протяжным холодным стоном – наверное, такие песни поют в северных деревнях, по самые брови затопленных волнами снежных наметов, поют, остужая взгляд в мохнатых зарослях изморози, извивающейся в крохотном окошке, и пристраивая свой голос к медленно текущему в пустое небо волчьему вою.

6
{"b":"246080","o":1}