Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я вспомнил операционную.

– Это ведь он мне устроил... Контракт этот. Он устроил.

Я опять вспомнил операционную и подумал, что мне его не жаль; он получил свое и встал к стенке.

– Вообще-то он палаточник.

– Палаточник?

– Ну да, он по ночам дежурит у коммерческих палаток в машине..

– Охраняет?

– Да что ты... У него в машине три-четыре девушки. На выбор – от семнадцати до сорока лет. Подруливает к палатке клиент, договаривается с продавцом, обязательно показывает деньги... Продавец делает Эдику знак: порядок! Клиент идет в машину, Эдик зажигает свет. Клиент выбирает подружку. Пересаживает к себе и увозит.

Я присел на подлокотник кресла, погладил ее по голове.

– С этим – все... Эдик больше не придет.

– Ты его не знаешь.

– Я знал одного такого Эдика. Кто-то на него наехал. Да так основательно, что Эдик теперь наполовину состоит из свинца.

Она заплакала – в первый раз за все это время.

Я ушел на кухню – пусть побудет сама с собой и поплачет.

Я стоял у окна, курил, не чувствуя вкуса табака, не слыша его резкого запаха, тупо глядел в гулкий, сырой двор-колодезь; мне казалось, что я неудержимо лечу вниз, немо разевая от ужаса рот, вниз, на самое дно, где очень темно, пахнет тиной и плесенью – еще немного, и ледяная вода обожжет тебя. Ты продержишься на поверхности недолго – мышцы окоченеют, увянут, в ноги вцепится судорога, и ты камнем уйдешь вглубь земли: в колодцах со скользкими бревенчатыми стенами не за что зацепиться,

Я вспомнил – где-то тут должна быть старуха в окне. Слава богу... Значит, не все потеряно. Значит, проваливаясь в вязкий темный холод, я смогу ухватиться за этот подоконник, где дремлет сонный, нахохлившийся голубь, я удержусь, подтянусь – и старая женщина, знающая эту жизнь насквозь, протянет мне руку.

Окна в доме напротив были одинаково серы, грязны, и ни одно из них не оживлялось присутствием за стеклом живого существа.

Не было ее на месте, не было!

Или отошла, или прилегла, или тихо умерла прямо у окна – вздохнула в последний раз, опустила голые, без ресниц веки, и мягко, ватно упала на бок.

Настолько вывернутым наизнанку я чувствовал себя в последний раз, когда умерла моя бабушка – давно это было, еще под нашим старым добрым небом.

Девушка с римских окраин сидела в кресле, куталась в плед – она немного пришла в себя.

– Слушай, я сейчас отъеду... Ненадолго. Заверну домой, возьму зубную щетку, бритву и что там еще нужно... А! Домашние тапочки. И вернусь. Будем с тобой жить-поживать и добра наживать.

– Говорят, я проститутка,  – просто; совсем бесцветно сказала она.

– И кому принадлежит этот философский вывод?

Она кивнула в сторону двери.

Значит, студент. Наверное, слово "проститутка" в его представлении имело значение самого свирепого ругательства; наверное, щелочно обжигало язык, и на прощание он сплюнул это едкое вещество – возможно, прямо ей в лицо... Ничего, она достаточно умный и опытный человек, а влюбленность в молодых импульсивных идиотов быстро проходит.

– В случае, чего – я тебе позвоню... Обязательно. У тебя есть в доме Библия? Есть? Тащи сюда.

Библия была детская, с картинками – ничего, сойдет и такая.

– Так, положи сюда левую руку, правую подними, вот так, вот так... Теперь говори: Перед Богом и людьми клянусь...  – я задумался.

– В чем клясться-то?

– Ну в чем... Не делать больше глупостей.

Она улыбнулась – впервые за все это время.

У двери я поцеловал ее в лоб.

– Ты знаешь, что клятвопреступники все до единого горят в геенне огненной?

Она погладила меня по щеке; ладонь у нее была маленькая и жесткая.

– Я не хочу гореть... Хочу в рай.

– Что ты там забыла?

– Я никогда в жизни не слыхала, как поют архангелы.

11

Музыку я дома не застал. Зато застал Костыля. Он сидел на кухне, выставив вперед ногу. Костыли он прислонил к холодильнику.

– Ты как сюда попал?

– Как... Нормально. Через дверь. Ключи у него в кармане взял.  – Он тяжело приподнялся с табуретки, потянулся к костылям.  – Я тебя ждал.

– Где Музыка?

– Там он, у рынка. На лавочке.

– Что значит на лавочке?

– Что-что! Лежит, вот что!  – Костыль проскакал мимо меня.  – Пошли, чего встал.

По дороге он рассказал.

Они, как обычно, встретились на рынке; поболтали о том о сем, Музыка пошел пройтись, потолкаться на барахолке – он всегда так, для начала, прохаживался: приценивается, торгуется... Не покупает, конечно, ничего, а просто так, для порядка. А потом пошел в свои фруктовые ряды. Там у Махмудов (Махмудами, сколько я помню, Музыка называл всех восточных торгашей) был праздник, что ли... Или не праздник, а просто они сбыли товар и собирались восвояси. Словом, стали они немного выпивать, Музыку тоже угостили, налили ему, а он не жрал ничего весь день. И повело его. Потом один Махмуд – главный у них, наверно – стал Музыку кормить. Как бельчонка, с руки. Музыка поел немного, потом стал отказываться... Но Махмуд пристал: "Шалишь, Музыка! Вы все тут нищие, все русские – одна нищета! Зачем на рынок ходишь, раз нет денег? Зачем ругаешься, что дорого? Нищета, так и не ходи на рынок, а я добрый, я хочу, чтоб ты, Музыка, наелся, чтоб кушал досыта, хоть раз в жизни..."

Музыку мы увидели сразу: он лежал неподалеку от ворот рынка на лавке и блевал.

– Обожрался он хорошей пищи,  – поставил диагноз Костыль.  – Вон, выворачивает как, и все кусками, кусками... Не варит у него желудок, что ли? Гляди-ка, балалайка его на месте. И то слава богу. Кишки бы ему промыть. Марганцовкой, что ли... Есть у тебя марганцовка?

– Да, вроде, есть. Помоги-ка... Вот так, ага, все. Дальше я сам.

12

После литра воды с марганцовкой Музыка ожил. Я отвел его в комнату, усадил на диван, сел рядом, откинулся, тупо уставился в стену.

Пожалуй, днем этого не увидеть.

Но сейчас, при свете чахлой лампочки, заметно: в стенах стоят темные квадраты, они едва различимы на фоне выцветших обоев, но все-таки они есть.

Музыка прищурился, рассмотрел какой-то непорядок в стене, тяжело поднялся, послюнявил палец, потер обои.

– Вот ведь!  – сказал он.  – Мухи засидели. Слышь-ка, Венецию засидели.

Да уж, Андрюша, Венеция... Там, на площади под фонарем, кто-то подарил девушке-цветочнице матрешку и она засмеялась: "Грацци!". Ах, Андрюша, я, как и ты, вижу в пустых квадратах свое, я ведь здесь учился географии... Я вижу, как за истершимися обойными цветочками проступает Дворец Дожей, и его роскошная лестница выводит нас почему-то прямо в вытянутую комнату с аляповатой лепниной под потолком – помнишь, Андрюша, Тамбов? Ну, конечно, Тамбов, там скверная гостиница, и кран течет в номере... А вон, Андрюша, видишь, чуть выше – это Минск. Да нет, какой же это Ярославль, это Минск, Минск! А справа – это, кажется, Невский проспект; Невский впадает в Калугу, и весь он – с его фонарями, витринами – тонет в Оке, а по Оке плывет пароход, большой-большой, белый-белый, и мы едем на нем до города, а потом на пляже лежим и купаемся, брызгаемся, ныряем и выныриваем, наконец, совсем в других водах – чувствуешь, Андрюша, соль на губах? А как же, это ведь море, это Неаполитанский залив, там в кафе на набережной играет музыкальный автомат, нам из-за столика хорошо видно, как хитрый механизм цепляет пластинку, опрокидывает ее на вертушку, и в динамике возникает ангельский голос! "О со-о-о-ле, о соле мио...". "Эх, Андрюша, нам ли быть в печали! Не прячь гармонь, играй на все лады, сделай так, чтобы горы заплясали, чтоб зашумели зеленые сады".

Музыка дотянулся до футляра, открыл, достал мандолину, попробовал строй, подтянул колок. Он тронул струны, а у мальчика, пришедшего к доминошному столу послушать музыку, вдруг перехватывает дыхание:

45
{"b":"246080","o":1}