Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Естественно. Загадочность натуры нуворишей, кроме всего прочего, состоит и в том, что из всего гигантского, многообразного собачьего мира они предпочитают не борзых и не легавых, не спаниелей или пуделей, эрделей или ньюфов, а как раз бультерьеров, – этих белых колченогих псов с крохотными красными глазками – сильных, свирепых, не чувствительных к боли.

– Вам кофе? Конечно, кофе, все наши гости пьют кофе. А я вот – чай. Вы проходите. Туда, в гостиную.

– Я, пожалуй, тоже чайку... Руки можно сполоснуть?

– Конечно, конечно, коридор на кухню, вторая дверь.

Я вошел в ванную, потянул носом и инстинктивно огляделся.

Либо я рехнулся, либо где-то здесь должен присутствовать сам маэстро Бальдини – старый и неподвижный, как колонна, в парике, обсыпанном серебряной пудрой, и благоухающий ароматами миндальной воды Франжипани...

Здесь царил именно тот немыслимый, неописуемый хаос запахов, который наполнял лавку серебряноволосого парижского парфюмера, алхимничающего в известном бестселлере Патрика Зюскинда*[22].

Мешанина запахов стеной валила из правого угла облитого кремовым кафелем помещения, где, по соседству с биде, от самого пола вытягивался до высоты среднего человеческого роста вместительный стеллаж. Его открытые полки просто ломились от "парфюма" всех мыслимых и немыслимых сортов и фасонов. Что ж, "ньюс-бокс", сколько я понимаю, человек небедный, может себе позволить коллекционное хобби такого свойства. Я плотно прикрыл дверь в кунсткамеру летучих ароматов и направился в гостиную.

Мы ошибочно предполагаем в богатом человеке плоский вульгарный вкус: чтобы хрусталь горой и ковры в несколько слоев. Здесь, во всяком случае, чувствовалось стремление обставить жизнь настоящим: если береза – то карельская, если аппаратура – то никак не плебейская, японская; пепельница, конечно, малахитовая; а чай, конечно, из фарфора – старого, тонкого, отлитого из одной туманной полупрозрачности, – настоящего.

Мы с час сидели за столом, пили чай – ничего заслуживающего внимания я не выяснил.

Он пошел вечером гулять с собакой – и пропал.

Врач ей сказал: Борис Минеевич ничего не помнит. Он все время просит пить, выпивает огромное количество воды и умоляет прогнать тараканов.

У меня чуть было не соскочило с языка: свихнулся, значит! Но я вовремя язык прикусил.

– Так-таки ничего и не помнит?

– Да вспоминает что-то... Путаное, туманное. Говорит, когда гулял в сквере, слышал за спиной – будто кто-то подкашливает... Сухо так, чахоточно.

Стоп, милая хозяйка богатого дома, стоп! Мне надо сосредоточиться – водящему в этом запутанном игровом поле крайне необходима сосредоточенность... Что-то слишком часто у меня над ухом звучит этот кашель: он рассыпан, распылен в огромном пространстве нашего города, совсем как те двенадцать палочек, которые ты, ползая на коленях, старательно собирал; ты обязан был их найти все до единой, аккуратно сложить на место, на подкидную доску, и только тогда получал право подняться в полный рост, размять затекшие суставы и оглядеться... Играем в "двенадцать палочек"? Ладно, играем, нам не привыкать – играли же дети когда-то под нашим старым добрым небом.

Чахоточная побирушка из электрички? Глупо. Учитель биологии, торгующий на блошином рынке голубиными тушками? Нелепо... Ну, не баба же Тоня! И тем более – не полуживая, обездвиженная старуха в окне напротив квартиры Девушки с римских окраин! Тем более – не Музыка...

Однако что-то в этом есть.

У них у всех, похоже, одна группа крови и один на всех кашель.

На всякий случай, я эти "палочки", подобранные в поле наших игр, придержу в руке. Пока я не знаю, зачем это делаю. Наверное, сказывается инстинкт игрока, и не исключено, что именно он когда-нибудь выведет меня к цели, и я соберу-таки рассыпанный кем-то на равновеликие доли смысл...

Напоследок она показывала мне семейный фотоальбом.

Если кому-то из наших киношников потребуется человек на роль классического сукиного сына, то ему следует разыскать Бориса Минеевича. Борис Минеевич может выйти на съемочную площадку без грима.

У него лицо осторожного, опытного в жизни котяры: мягкие, плавно перетекающие друг в друга черты лица, интеллигентные щеки, благородные скулы, аккуратный разрез рта – его можно было бы принять за профессора... ну, скажем, лингвистики. Если бы не глаза – острые, холодные.

– А это вот я!

Узкая каменная лестница, сдавленная тяжелыми, ампирной пышности перилами, не спеша подползает к гигантской, дореволюционных форм двери; изломанные тени ветвей стынут в камне парадного подъезда и – кажется – шевелятся, а воздух – чувствуется – светлый, свежий, прозрачный – воздух позднего марта, совсем левитановский; и, наверное, там, у каменной лестницы, пахнет талым снегом; слышно, как ручей протачивает во льду русло, и птичий крик сыплется сверху – с ветвей большого, не захваченного объективом дерева; а посреди весны облокачивается на каменные перила сестрица милосердия: белый халат, белая докторская шапочка, лицо монашки.

– Вы были медсестрой?

– Да... Давно. В Вятке.

– Борис Минеевич тоже оттуда?

Она кивнула: оттуда.

– А это кто?

Сельская улица, забор, лавочка, на лавочке старуха; ладони на коленях, плечи напряжены, лицо сковано ожиданием птички, которая должна выпорхнуть из фотокамеры, – так сидели женщины в фотостудиях прошлого века, поддерживая плечом тяжелую мужнину ладонь, а на заднем плане плюшевая портьера мягко стекала из-под потолка, приоткрывая туманный пасторальный пейзаж на стене.

– Это баба Катя... Мама Бориса Минеевича. Баба Катя.

Я почувствовал: она напряглась.

– Она очень хороший человек, баба Катя!  – ее голос заметно изменился, потяжелел.

Я поинтересовался:

– Она в доме престарелых?

Женщина кивнула.

– Я ей денег посылаю. Туда...  – ей было трудно выговорить слово "приют".  – Не говорите только Борису Минеевичу.

– Не скажу.

Сукины дети калечат все, что вокруг них дышит и шевелится: женщин, детей, старух и собак.

Напоследок я рассеянно поинтересовался парфюмерной коллекцией – в самом деле у Бориса Минеевича такое хобби?

Она смутилась.

– Да, знаете...  – она смущалась очень трогательно  – так умеют только простые деревенские девушки в советском кино, поджимая губы, пряча взгляд и не зная, куда подевать вдруг полыхнувшее румянцем лицо; я и не предполагал, что нечто подобное встречается в жизни.  – Он что-то в последнее время... Примерно с год...

Я не торопил и не вмешивался. Захочет – скажет. Нет – так нет.

– Он стал сильно потеть.

Я уже выходил на лестничную площадку, однако что-то заставило меня скомандовать себе: "стоп!".

– Как вы сказали? Потел?

– Да,  – просто сказала она.  – Вот и покупал себе, – она бросила кивок в сторону ванной,  – а это...

– Постойте,  – перебил я.  – Постойте. Ему что, жарко было? Казалось – душно?

Она распахнула глаза:

– Откуда вы знаете? Он вам говорил?

– Да...  – соврал я.  – Говорил.

Похоже, за ним тенью ходит жара...

И за Катерпиллером – тоже ходит: вон он как потеет в своем прохладном кабинете.

Прикорнувшая было на подстилке Тэрри вскочила, завертелась под ногами – дать бы ей хорошего пинка...

А хозяйку – жаль.

2

Страшно хотелось курить, но спичек в кармане не оказалось. Выйдя из подъезда, я поискал глазами потенциального курильщика. Аккуратный паркинг перед домом был почти пуст – середина дня, самое рабочее время. Один подраненный "мерседес" с мятым крылом, пара "жигулей" и раритетная кремовая "победа" с задранным капотом. "Старушка" была в очень приличном состоянии. Алчно распахнув пасть, она заглатывала какое-то вяло шевелящееся существо в крапленых масляными пятнами брезентовых штанах.

вернуться

22

* К характеристике жанра. В оценке того или иного факта литературы мы удержу не знаем – это точно (равно как и факта реальной жизни – эти сферы у нас, как известно, перепутались). "Парфюмер" – отличный роман, спору нет, точный, плотный, на совесть изготовленный с чисто немецкой тщательностью, – и очень гладкий: местами мне кажется, что он до блеска отполирован сапожной бархоткой. Однако надо в самом деле обладать слишком причудливым обонянием, чтобы унюхать в нем метафору такого масштаба, освоение которой было под силу разве что Томасу Манну, Герману Гессе или Булгакову...

25
{"b":"246080","o":1}