Наполеону неведома зависть к прошлому. Зато все другие виды зависти ему хорошо знакомы.
Талейран слыл человеком коварным, по примеру тех людей, которые считаются веселыми лишь потому, что их появление вызывает шум. Веселость Монселе: «Ах, ах, вот он, Монселе!» Да, да, лживый, коварный Талейран, с примесью озлобленности, свойственной калекам.
По поводу моментальных снимков: ошибочно запечатлевать скоропреходящее, мимолетное, жест, падение. То же и в области духа — мысли, мелькнувшие с молниеносной быстротой, которые вы хотите анализировать, рассматривать под микроскопом. Ведь преступная мысль может коснуться и честного человека, которому она вовсе не свойственна; такие вещи нельзя принимать в расчет.
Замечаю, что французская нация потеряла свою любезность; это началось в конце царствования Луи-Филиппа, даже в конце Реставрации. Виною тому появление во Франции доллара, денег — жесткость, жадность. А быть может, и проникновение в искусство жизненной правды.
«Как вы торопитесь жить! — сказал мне Г. Д. — В духовном отношении самые деятельные народы Европы отстали от Парижа лет на сорок».
Мой друг англо-американец[22] не сказал мне всего того, что думал. Да, мы торопимся, мы очень торопимся жить, мы скользим по поверхности, не смотрим в глубь вещей; мы запоем читаем книгу, затрагиваем все темы, обсуждаем, выясняем все вопросы. Но больше всего нам не хватает внимания.
Мираж: для меня это отблеск солнца, принесенный из-за тысячи миль на лоне облака.
За обедом некий провинциал рассказал нам, как он и его братья разбогатели, воспользовавшись мыслью Бальзака о разработке серебряных руд в Сардинии. Я подумал о муках Бальзака, которые он испытывал в поисках богатства, в погоне за ним, о страстных, пламенных письмах писателя, о его разочарованиях.
Поэты и романисты реже обращаются к молодежи, чем критики и историки — эти доктринеры и догматики, которые продолжают поучать ее!
Начиная с 1870 года я постоянно сталкиваюсь с антагонизмом между Парижем и провинцией. Провинциал Трошю ненавидел Париж, а теперь появился еще Л. из Монтелимара, начальник парижской сыскной полиции, который не внушает мне особого доверия.
Рассказать как-нибудь о Париже и о том, чем мы ему обязаны.
Русское сострадание. Еще раз возвращаюсь к нему. Нет, не Соня[23] олицетворяет для меня человеческое горе и не над ней стал бы я плакать!
Нужна ли для чего-нибудь наша жизнь? Являемся ли мы случайными пассажирами, безвестным грузом судна, идущего к определенной цели? А может быть, все это не так…
Читая Евгению де Герен,[24] я восклицаю: «Почему бы нам всем не прожить у себя, в своем углу?» Наш ум выиграл бы от этого с точки зрения оригинальности в этимологическом смысле слова, иначе говоря, с точки зрения главной добродетели.
Доблестный солдат, умирающий на окровавленной постели лазарета, открой глаза, приподнимись! Смотри, что прислал тебе великий император: кусок ленты, выкроенной из нашего знамени; приколи его к груди, и ты перестанешь страдать.
Но солдат плачет, и, если вам скажут, что плачет он от радости, не верьте этому — нет отчаяния глубже, чем у него.
Образ политического деятеля, бывшего водевилиста и репортера, ставшего государственным мужем. Он пытается придать себе весу, ходит крошечными шажками, заложив руки за спину, носит серый цилиндр, читает «Журналь де Деба», рассуждает как доктринер, качает головой, выпячивает губы, вздыхает… и набивает карманы камнями из боязни, что ветер подхватит его и унесет.
Жил-был старый, хитрый кот, считавший, что ему известны все виды мышеловок и все способы насаживать кусочки свиного сала для ловли маленьких зверьков. Но фабрикант мышеловок был хитрее кота и доставлял ему много неприятностей. Этого фабриканта звали «Жизнь».
Об одной женщине: я считаю ее визиты по огорчениям, которые она мне причиняет.
Смех Вольтера, позабытый им в Берлине, отяжелевший там огрубевший, оживает у Генриха Гейне, в музыке Оффенбаха.
Пытаюсь анализировать ощущение холода на сердце, дрожь страха или печали, которая охватывает меня порой зимним утром, когда я сажусь за письменный стол; мутный, желтый свет, огонь гудит в камине, неба не видно.
От этой своеобразной тревоги мне хочется сжаться, спрятаться. Вероятно, она находит на меня оттого, что зимой я привык ставить свои пьесы, печататься, подвергаться критике. А, может быть, в такое утро попросту вспоминаешь, что настало время просмотреть газеты, массу газет, грязнящих тебя, настало время работать, сражаться.
Наши вспышки гнева: все смутно, как во время битвы, адъютанты, обязанные передавать приказы, не делают этого случайно или из трусости; таковы и все наши страстные порывы. Это нам после кажется, что мы действовали в силу того или иного побуждения.
Б. рядом с молодой женщиной, оба заняты собой, только собой и тем впечатлением, которое они производят друг на друга. Они ограждены от всякой неожиданности, и этот странный флирт может долго длиться.
Описать где-нибудь гибель английского судна, разрезанного пополам, потопленного собственным контр-адмиралом вместе с тысячью пятьюстами матросами. Бессмысленное самоубийство, припадок буйства. Поразительный случай, возможный только при непоколебимой дисциплине; рамка — экзотический пейзаж Бенгальского залива.
Как читать романы Гонкуров? Этот вопрос мне задал вполне серьезно один наивный, простой человек.
В постскриптуме к одному из своих писем Бонапарт сравнивает «южную кровь», текущую в его жилах, с бурными водами Роны. Взять вместо эпитафии для моего Наполеона — императора-южанина.
Когда я приезжаю в Шанрозе, где мой Сент-Бев отдыхает, пока я живу в Париже, мне так и чудится, что меня встречает пожилой господин в шелковом колпаке, лысый, ученый, чья содержательная, интересная беседа действует столь благотворно после вздорных сплетен, которые приходится выслушивать всю зиму. И, внимая ему, я невольно сравниваю обе эпохи и нахожу, что во времена Сент-Бева люди, вероятно, не были серьезнее, чем теперь, зато они не так старались казаться серьезными.
Ренан — перипатетик[25] жизни.
Парижские мосты похожи на людей: они тоже переносят сплетни из одного общества в другое.
Разве прекрасные любовные истории, целомудренные, хорошо написанные, не ценнее книги о философии любви? Ах, наша педантичная молодежь! Никак она не может избавиться от подражания!
В своем «Сродстве душ» Гете находятся под влиянием злых французских романов XVIII века.
Я уже несколько раз чувствовал весь ужас неразберихи, окружающей имя Наполеона.
Рассказать когда-нибудь об умиления, которое охватило меня при виде бело-розовой вершины Юнгфрау, вставшей за поворотом дороги, о чувстве тонком, сладострастном, отнюдь не навеянном литературой. Понимаю, почему дали название девственницы, юной девушки, этой снежной вершине, которой коснулся солнечный луч… спящей девушки, прелестной во сне, — розы и лилии.
Связь между молодежью и нашим поколением нарушена; непонимание, доходящее до ненависти.
Действовать, действовать! Лучше пилить дрова, чем мечтать, по крайней мере, кровь не застоится в жилах.
Как странен роман Байрона и Гвиччоли![26] Она воспламенялась при мысли, что глаза всего мира прикованы к ней, к ним обоим, он же все больше уставал и все больше раздражался! Я думаю обо всех знакомых мне последователях Байрона: они все на один лад, все похожи друг на друга. Почему?
Счастье! Когда звезда Наполеона стала закатываться — именно к Наполеону следует обращаться при мысли о любой необыкновенной удаче, взлете, сказочной судьбе, — итак, когда звезда Наполеона стала закатываться, первыми погибли его лучшие военачальники: рок поразил сначала Ланна,[27] затем Дюрока…[28] Треск, предшествующий землетрясению, беды — предвестники катастрофы.