Он говорил: замыслы рождаются у меня легко, быстро, план книги требует больше времени, пишу же я так медленно, что сам прихожу в отчаяние. У меня слишком много мыслей в голове: огромный, вечно переполненный резервуар, а для стока имеется лишь тонкий, как волос, кран. Замыслы мои велики, творю я вдохновенно. Орел парит в моем мозгу, затем — пфф… и вылетают три колибри.
О Ф.: провансалец с холодными руками.
Самые сухие сердца легче всего воспламеняются.
Бывают дни, когда все, что со мной случается, как будто уже случалось раньше, а все, что я делаю, кажется повторением сделанного когда-то давно, во сне или в другой жизни, при стечении Тех же обстоятельств. Некоторые интонации наводят меня на мысль о чем-то уже слышанном, цвета или сочетания цветов — о чем-то уже виденном. Как трудно выразить это так, как я чувствую!
У нас не больше двух-трех первоначальных, основных впечатлений. Все остальное только воспоминания о них — повторные оттиски. Так, первая сосна, которую я увидел, то есть увидел осмысленно, — это сосна в Фонтвьейле, и теперь все сосны напоминают мне фонтвьейльскую сосну. Все осенние туманы напоминают мне Бюр и шеврезскую долину. (Развить.)
Для произведений искусства следовало бы иметь «усыпальницы», как в Германии. В них выставляли бы на время произведения, которые считаются мертвыми… и таким образом не хоронили бы живых произведений.
Мы любим вещи, но они не отвечают нам взаимностью. Это несправедливо.
У меня сильно развито чувство смешного. От смешного мне больно, я смеюсь и страдаю. Впрочем, смешное ранит не только меня.
Муж бьет свою жену, потом, обессилев от злобы, восклицает плачущим голосом: «Мерзкая баба! До чего она меня довела!» Как это похоже на дедушку, который устраивал жуткие сцены, а потом просил сварить ему крепкий бульон! Потребность в заботе, во внимании.
Книга называется «Истоки души». Это напоминает истоки Нила — все их открывают, и тем не менее они еще не открыты. Истоки Nihil.[4]
Утешать — это значит претендовать на отплату тем же.
Нет ничего скучнее дорожных знакомств, нет ничего прелестнее дорожных впечатлений. Определенное и неуловимое.
Ох уж эти люди, все высказывающие до конца!.. Жалкие писатели!
Глагол — остов предложения. Мишле часто лишает свои предложения остова, Гонкуры — тоже.
Экспансивный человек не смотрит, куда попадают его излияния. Это значит разбрасываться, а не отдавать себя.
Южане не говорят: «Я люблю его», — они говорят: «Он меня любит! Ах, как он меня любит!»
После моря самое сильное впечатление произвел на меня лес Фонтенебло. Ощущение величия почти одинаковое.
Я видел однажды этот лес осенью. Ба-Брео был весь в золоте под небом черным и таким низким, что, кажется, рукой до него достанешь. Зато лес светился, аллеи вдали пламенели.
Я знаю теперь, что такое северное освещение: предметы как бы сами излучают свет, излучают интенсивно, солнце почти в этом не участвует, цвета отчетливо разграничены — совсем не то, что на Юге, где все распылено, где все находится в состоянии брожения. Эти мысли еще не очень ясны, но я чувствую, что начинаю понимать: на Юге свет — на поверхности предметов, на Севере — внутри них.
Мое внимание обратили как-то на провинциализм Бальзака, открывшего высший парижский свет: он описывает светское общество, которого никогда не видел, как восхищенный провинциал. В наши дни это общество, быть может, и существует, но лишь потому, что жизнь скопировала роман; это случается не так редко, как принято думать.
По всей вероятности, вот как все произошло: Россия, где Бальзак имел наибольший успех, стала подражать парижским нравам по его книгам; потом эти нравы привились там и вернулись во Францию (подобно комедиям Мюссе), мы же их признали и переняли; теперь установился живой обмен.
Сюжет забавной комедии, заглавие которой я упомянул в другом месте: «Соседний дом». Люди все время порицают то, что делается в соседнем доме, а сами поступают так же.
Пусть произведение будет художественным, и пусть не чувствуется рука автора!
Возраст от одиннадцати до тринадцати лет, время линьки, — возраст противный, глупый, гадкий. Ребенок становится нескладным, неуклюжим, нервным, самоуверенным, голос у него фальшивит и ломается — переходный возраст! А ведь эта пора наступила и в литературе.
В музыке Шопена все стремительно, все закруглено, приукрашено, напоминает позумент: прекрасная музыка с черным позументом.
Прибавить к наблюдениям над актерами описание одного из них, приехавшего в свой разрушенный войною дом. Переживания актера были искренни, но казалось, что он играет на сцене: скрещенные на груди руки, высоко поднятая голова, блуждающий взор; затем полуоборот, смахнутая с ресниц слеза и возврат к первой позиции: лицо анфас, взгляд на этот раз гордый, решительный, дрожание левой ноги и чуть слышный припев: «Крепись, мое сердце!» Все было продумано, все было четко, в духе лучших театральных традиций… И хотя горе его было подлинным, как мало оно трогало!
Странная вещь: при виде плохо выраженного, преувеличенного или ложного чувства я всякий раз краснею и опускаю глаза, как будто я сам солгал.
В очерке, который я собираюсь написать о южанине, я приведу многие черты, роднящие его с комедиантом. Уроженец Нима — актер театра Порт-Сен-Мартен.
Постоянная близость смерти, вид крови и трупов или возвышают, или, наоборот, оскотинивают.
Слова одного зуава после Рейхсгофеиа: «Сколько там было мяса!»
Опасность — опьянение, которое отрезвляет.
Как глупы все батальные картины! Солдаты на них — нечто вспомогательное, слишком много места занимает пейзаж. Битва — это лес, овраг, улица или капустное поле и дым.
Остроумное обращение Гамбетты к вольным стрелкам, рвавшимся выполнить задание: «Вы еще очень молоды!» Ловкий прием, чтобы самому казаться стариком.
В высшей степени романтический случай произошел в нашем квартале. Одна баварская семья уже несколько лет жила во Франции. Сын, принявший французское подданство, был призван в действующую армию, отцу же, как баварцу, пришлось уехать из Парижа, вступить в ряды ландвера и вернуться в Париж с неприятельской армией.
Каким трусом оказался тот бедняга, который по дороге в Фонтене не решался ни разговаривать, ни останавливаться из боязни стать мишенью для неприятеля! Пруссаки-то ведь стреляли по скоплениям людей!
Трогательный случай — возвращение домой художника Л. Раненный в Мальмезоне, затем взятый в плен, он спустя два месяца без предупреждения вернулся домой. Его жена плакала, была в полном отчаянии. Как-то вечером она слышит на лестнице слабый, тихий голос. Не пригрезилось ли это ей? Выходит с ребенком на руках, наклоняется над перилами и видит Л. с костылями: он сидит на ступеньке, ослабевший, взволнованный, усталый, и плачет от радости. Дивная сцена! Более четверти часа они со слезами смотрели друг на друга, затем так крепко обнялись, что чуть не задушили малыша, а тот ничего не понимал: ему трудно было узнать отца в этом большом человеке с костылями под мышкой.
Приговоренный к смерти! Человек входит в кафе. «Я приехал из деревни», — говорит он и прислушивается к разговору; речь идет о приговоре военного суда над участниками событий 31 октября.[5] «Что нового?..» — спрашивает вошедший. «Троих приговорили к смерти. Бланки, Флуранса и еще одного». «А как его зовут?» «Так-то». «Ба, да это я!» — говорит человек. Он колеблется, затем ударяет кулаком по столу: «Гарсон, кружку пива!» Однако пива он не допил; озираясь, пожал руки друзьям и ушел.
Монселе в осаде: прекрасное поведение Монселе во время осады Парижа. Он человек чувственный, лакомка и герой: готов отдать жизнь за отечество, но боится страданий, а главное, боится показаться смешным. Между тем у Монселе есть брюшко, а строевые занятия тяжелы. Он стал упражняться отдельно и овладел оружием, хотя руки у него короткие. Он присоединился к своему отряду только после того, как в совершенстве изучил всю механику, и вызвал всеобщее восхищение и своей выправкой и чудовищным аппетитом.