Литмир - Электронная Библиотека

Михеев реально ощутил, как пахнет в двухкомнатном жилье Грининой, и даже прибавил шагу.

В квартире ее несменяемо настоялся смешанный запах нагревшихся в помещении старых книг, сигарет, чистоты, кофе, косметики, лекарств и еще чего-то, что, вероятно, и возникло в результате этого смешения.

Михееву с самого начала понравился этот новый для него, прочный дух чужого постоянства. В его квартире в Полярске пахло не так, хотя там тоже всегда было тепло, тоже готовился черный кофе, тоже стояли книги, Ксения тоже обожала заграничную парфюмерию и тоже, до одури, блюла чистоту. В его доме запахи почему-то отделялись один от другого: каждый, возникая, существовал сам по себе, не смешиваясь, оттого, наверное, и не получалась в его доме эта неизъяснимо тревожащая Михеева настоянность, о которой он даже однажды сказал Грининой.

Она неподвижными глазами посмотрела на него, выслушивая не очень-то состроенную речь, и спокойно, без всякого намека, ответила:

— Не мудрите, Михеев. Одиночество запахов не имеет.

Справа от входа — он и это очень отчетливо представил себе, — из затемненного массивной вешалкой простенка ему опять неожиданно, как в самый первый раз, с поклоном протянет двумя руками медную чашу нагая, острогрудая женщина.

Когда Михеев увидел ее — она поразила его. Чем конкретно, он вряд ли бы смог объяснить и теперь, но скорее всего какой-то непонятной ему доверчивостью, что ли… Михеев даже подумал, откровенно внимательно разглядывая немую красоту статуэтки, что тот, кто создавал ее, наверняка должен был очень сильно любить эти тонкие, нервные руки; невесомо спадающие на лицо волосы; втянутый затаившимся вздохом изгиб живота; плавные, ощутимо горячие на глаз, чувственные вздутия бедер и ног, длинных, смущенно содвинутых в коленях, отчего и в самом поклоне острогрудой угадывалось и неистраченное еще целомудрие, и покорное ожидание утраты его.

Михееву захотелось тогда же спросить у Грининой, кого изображает эта медная, странная женщина, но он так и не решился.

А Гринина вошла в его жизнь тоже пожалуй что странно. В самом деле: все, что произошло между ними в ту осень, произошло именно незаметно, а оттого даже и неожиданно.

Он не искал ее и не выбирал среди других женщин. Он вообще не думал о Грининой как о женщине никогда, и потому, с самого начала их знакомства, не прилагал никаких усилий, чтобы сблизиться с ней как с женщиной.

Откровенно, — если бы кто-нибудь, конечно, смог испросить у Михеева эту откровенность, — он просто не знал, не понимал и не любил женщин. То есть в какой-то мере он, безусловно, знал их, поскольку давно уже являлся сложившимся, зрелым человеком, но не знал их потому, что, не понимая их, никогда серьезно и по-настоящему не задумывался о женщинах, принимая сам факт существования противоположного себе пола в повседневной, окружающей его жизни лишь как нечто прикладное, само собой разумеющееся…

Даже о Ксении, своей жене, он не хотел и не желал думать так, как умел и привык думать, скажем, о своей работе. Когда же вокруг него нет-нет да и возникали разговоры о женщинах, разные, по-мужски откровенные, порою циничные, порою и доброжелательные, — он сам о них никогда и ни с кем не говорил и потребности такой не испытывал. Хотя, конечно, чего уж там, оставаясь иногда подолгу в одиночестве, — Ксения то уезжала на юг, то за границу, то сам он улетал куда-нибудь по служебным делам, — физиология стихийно вмешивалась в его сознание, требуя своего, и он, как, наверное, и всякий мужчина, невольно подчинялся ей и возвращал из памяти то, что было у него связано с женщинами, которых ему довелось познать на своем веку, но и этих минут он потом внутренне стыдился, стараясь при любой возможности немедленно переключаться вниманием на что-нибудь другое.

А в ту осень, вскоре после похорон Сергея, Михеев еще раз прилетел в Москву, в отраслевое издательство, где выходила его книга по обогатительному процессу. Эта работа, как ему казалось тогда, должна была хоть немного отвлечь его от постоянного, горького думания о сыне. И во взаимоотношениях его с Ксенией к этому времени уже явно обозначилось холодное отчуждение, доходящее порой до трудно сдерживаемой неприязни. Один из последних разговоров между ними на эту тему вышел крайне тяжелым и томительно нервным от излишней со стороны Михеева вежливости. Он все-таки сумел вытерпеть его до конца, не позволив себе сорваться на грубость, и в финале предельно спокойно предложил Ксении жить так, как она этого желает, только уж, ради бога, пускай не вмешивается больше в его деловую и личную жизнь… Ксения, естественно, расскандалилась, наговорила ему, что это он, Михеев, загубил ее лучшие годы, и прочую чепуху… Одним словом, сменить обстановку требовалось незамедлительно, и когда из издательства пришло приглашение, Михеев ухватился за него, как за спасательный круг, оставил комбинат на Кряквина и — с радостью — вылетел в столицу.

Гринина стала его редактором. И с самого начала совместной работы над рукописью Михеева вдруг подкупила в ней так необходимая ему в тот момент ясная и спокойная простота. Он не сразу узнал, например, что она уже знает о постигшем его несчастье, а когда узнал об этом, был только внутренне признателен Грининой за ее чуткую сдержанность и умную терпеливость к нему.

Гринина работала с ним хорошо, неназойливо подчиняла его требования своим, ценила время и обладала завидным даром формулировать то, что Михеев, как профессионал, в тысячу раз зная лучше ее, почему-то не мог вдруг, как она, четко и упруго, изложить на бумаге. И постепенно, приглядываясь, он попривык к Грининой, потеплел. Ему стало даже не хватать ее, и, оставаясь после работы один на один с собой в гостиничном номере, Михеев неожиданно начал сравнивать ее с Ксенией…

Как и все сильные, замкнуто-волевые люди, рассчитывающие в своей жизни в основном на самих себя, Михеев был сдержанно добр и сдержанно отзывчив на всякое проявление такой же вот сдержанной доброты. Ему казалось, что он безошибочно может отличать в людях и в их отношениях между собой истинное добро от интеллигентно-воспитанного участия, уверенно полагая, что чаще всего за этим внешним участием кроется лишь элементарное, вежливое равнодушие.

И вот сейчас, уходя все дальше и дальше от Востряковского кладбища безлюдным ветреным шоссе к Москве, Михеев припомнил, как однажды они заговорили об этом с Грининой, и она, внимательно выслушав его, сказала:

— Понимаете, Михеев… а ведь то, что вы называете истинной добротой, по-моему, как раз и есть равнодушие…

Он удивленно посмотрел на нее:

— Не совсем понял вас, Вера Владимировна.

Гринина улыбнулась.

— Сейчас поймете. Для этого следует лишь хорошенько вслушаться в слово «равнодушие» и затем вдуматься в него… Ну-у…

Михеев пожал плечами, но мысленно повторил про себя слово…

— А вы лучше вслух, — предложила Гринина.

— Пожалуйста… равнодушие… Ну и что?

— Значит, не слышите… А если так — равно-душие… — Она отчетливо расчленила слово. — Понимаете? Это же от равенства душ. Не так ли?..

— Хм… теперь, кажется, понимаю… — задумчиво произнес Михеев.

— Конечно… А к чему же, по-вашему, как не к равенству душ, равновесию их, стремились и, вероятно, будут стремиться люди?.. Не это ли равенство и определяет… прежде всего… суть истинного добра и доброты?..

— Вы знаете… — неуверенно заговорил после паузы Михеев, — не знаю… Я так не думал…

— Так подумайте, — перебила его Гринина. — Другое дело… И это уже гораздо труднее понять… Каким образом произошло искажение самой сути понятия?.. Отчего… и когда в среде людей… равно-душие переродилось и стало просто… равнодушием? А?.. Подумайте…

Увлекаясь, Гринина говорила громко, отрывисто, заметными паузами разрубая каждую фразу: два-три слова подряд и — отчетливая пауза — для вдоха. При этом она вытягивала вперед развернутые ладони и медленно соединяла их, как бы преподнося на ладонях смысл сказанного. Бледное лицо ее, обрамленное темными, с сединой, волосами, хорошело, да и вся она, не по возрасту хрупкая, стройная, в такие минуты удивляла Михеева и непонятно тревожила его.

96
{"b":"245721","o":1}