Возникла короткая пауза.
— Вот об этом, Алексей Егорович, мы сейчас и поговорим.
— Давно бы пора.
— Только давайте договоримся сразу… Без нервов.
— Попытаюсь, — вздохнул носом Кряквин. — Не обращайте на мои эмоции внимания.
— Попытаюсь… — одной щекой улыбнулся Михеев. — Я выступил тогда, Алексей… Выступил. Только не там, не на том совещании…
— А где же?
— Это не важно сейчас… — Михеев на мгновение прикрыл ладонью глаза, вспомнив ту ночь на квартире у Веры Владимировны. — И хорошо наказал себя за свою слабость…
— Ты струсил, Иван… Вот что!
— Вряд ли…
— Обезопасил себя, да?
— В какой-то мере… А ты можешь сформулировать, что такое мужество?
— Я? — переспросил Кряквин. — А зачем его формулировать?.. Если оно есть, так оно есть.
— Я думаю по-другому… Мужество — это умение сводить на нет свое собственное, тем более разыгравшееся воображение, в данный конкретный момент. Но, кстати, мужество бывает и трусливым…
— Ерунда! Сегодня, как мне кажется, назрела пора говорить о главных, на мой взгляд, принципах управления большими производственными системами. Вот они… Первый принцип — иерархичность. Но — разумная, четкая… Второй — многокритериальность… Дважды два четыре — этого сегодня уже маловато. Третий принцип — самонастройка или самоорганизация. Тут объяснять нечего… И последний, чрезвычайно важный принцип… адаптация! Да, самоприспособляемость предприятия к любому текущему изменению…
— Прекрасно, Алексей Егорович. Мы пьем воду из одного колодца.
Кряквин воткнул в рот папиросу, вышел на крыльцо веранды и тут же вернулся назад:
— Вот что, Иван Андреевич… Как бы это так выразиться, чтобы не шибко обидеть тебя… Потому как я слишком уважаю… да, уважаю тебя! Ты мудрый, как змей, понимаешь?.. А я так пока не умею. Вот этот текст твоего выступления, — Кряквин поднял в руке листы, — есть еще одно подтверждение того, как несовершенство нашего планирования приводит к несовершенству нашего мышления и поведения. Я ведь, по правде сказать, тоже не далеко ушел от тебя. Ей-богу!.. Тоже столько лет думал о другом. Но раз уж задумался, то… надо и говорить. Я-то уже осудил себя за тугодумие, честное слово. А как же? Да, ты пишешь о том, о чем думаю я… Но ведь твои-то мысли так и остаются на бумаге. Молчат… Это ли не показатель нашего несовершенства, Иван?.. Черт его знает, но я, по всей видимости, никогда не смогу понять людей, которые знают что-то, что может привести к пользе, и при этом молчат… Я максималист, Иван… И я готов за истинно верное даже на подвиг!.. Да, да… На подвиг! Пусть тебя не смущает это громкое слово… Я его сейчас произношу ответственно, а не как… какой-нибудь там Шаганский! И мне не надо расписок за это… Неужели уж мы с тобой, Иван Андреевич, такие разные, а?
— Напрасно так считаешь… — неожиданно спокойно и миролюбиво сказал Михеев. — Таким, как ты, я уже был… А вот таким, как я, ты еще будешь.
Кряквин вскинул руку, желая возразить.
— Погоди, — твердо остановил его Михеев. — Я еще не все сказал… И если скажу это все, то только потому, что по-настоящему искренно ценю тебя… И как человека, и как специалиста… Я не хотел бы, Кряквин, чтобы ты повторил уже пройденное мной… Этого лучше бы все-таки избежать. Но если уж повторение неизбежно, то скорее ломай себе шею своими подвигами… Будешь умнее… И будешь точнее разбираться хотя бы в том, что такое компромисс с собой во имя дела и что такое компромисс с делом во имя собственной шкуры.
— Во-во-во! — наставил на Михеева палец Кряквин. — Сейчас я тебе одно место прочитаю… — Он полез в портфель и вытащил из него «Воскресение». — Кстати, эту книгу твой Паша, шофер, просил передать Ксении Павловне… Она ее у него в машине оставила… Это «Воскресение»… Льва Толстого. Сейчас, сейчас… — Кряквин веером пустил из-под большого пальца страницы. — Ага… вот… «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное…»
— «…то была маленькая ложь, — закончил цитату Михеев, — но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…»
— Ты что это? — удивленно спросил Кряквин. — Все «Воскресение» наизусть знаешь?
— Нет, нет… Но это место знаю. Толстой здесь говорит о Селенине, друге детства Нехлюдова…
— А может быть, и о тебе тоже? — вырвалось у Кряквина. Он даже сморщился, понимая, что вот сейчас, наверное, кровно обидел Ивана Андреевича…
Тот выдержал паузу.
— Ничего, ничего, Алексей… Не переживай… Я уже привык к твоим шальным выстрелам. У меня иммунитет к ним… — Он криво усмехнулся. — Хотя будь бы я на твоем месте… вернее, наоборот… в общем, точнее… я бы, наверно, послал бы тебя кое-куда…
— Извини, Иван… — мотнул головой Кряквин.
— Охотно. И знаешь почему?.. Да потому что мы с тобой придем к равно-душию…
— К чему, к чему? — насторожился Кряквин.
— К равно-душию, — повторил, отчетливо разрывая слово, Михеев. — То есть к душевному равенству, понял?
— А-а… вспомнил. Мне что-то про это Верещагин говорил…
— А я говорил про это Верещагину, — сказал Михеев. — Понимаешь, время странно изменяет понятия… Равнодушие-то, наверно, когда-то было равно-душием, а не равнодушием в сегодняшнем смысле… Люди, вероятно, стремились к нему, а не добившись его, почему-то сдались… Вот и стало равно-душие — равнодушием… А теперь я скажу тебе самое главное, что давно бы хотел сказать… Я об этом еще никому не говорил, Алексей… А тебе скажу… Болезнь помогла мне основательно поразмышлять над этим… А ты, сам не подозревая ни о чем, подвел разговор к этому… Речь идет «о подвиге за истинно верное». Ты, по-моему, так сформулировал это…
— Так, — напряженно вглядываясь в Михеева, сказал Кряквин.
— Прекрасно… Значит, если бы я еще тогда выступил на том совещании, тоже совершил подвиг?
— Его необходимо было совершить, Иван…
— Я знал, что ты так скажешь… Но подумай, пожалуйста… подумай основательно, так, как ты умеешь в общем-то думать: а хорошо ли это?..
— Что? — перебил его Кряквин.
— Совершать подобные подвиги и становиться героем?
— Ни хрена не понял, — сказал Кряквин.
— Сейчас поймешь… Ответь мне… А нравственно ли вообще… доказывать свою нравственность, если тем более ты в том убежден и уверен, героическими поступками? Что это, скажи мне, за нравственное поведение, которое требует героизма? Ведь речь-то идет не об экстремальных моментах… Что за преувеличенное представление о степени риска? Выдуманный риск… Ведь мы же не на войне?!
— Погоди, погоди… — задумался Кряквин.
— Ну… вот ты завтра, ты, нравственный человек, выйдешь на трибуну, чтобы совершить подвиг. Так? Так. А ты будешь говорить о том, о чем обязан, должен говорить, как обыкновенный честный человек, правильно? Не тот ведь случай-то…
— Ну…
— Так почему же ты, будучи честным, заранее думаешь о том, как будешь доказывать, что ты честный? Почему ты считаешь, что ради этого, элементарного, нужно становиться героем? Нравственно ли это, Алексей, или тут что-то не так?
— Теперь, кажется, все понял, — сказал Кряквин. — А действительно… Фу, ерунда-то какая! Так что ж мне, по-твоему, не выступать?..
— Выступать! — топнул ногой Михеев. — Выступать!..
Дорожка по-зимнему хрустела под ногами. Солнце раскачивалось на листьях. И по дорожке как бы шел сейчас странный, испорченный временем, немой фильм…
На выходе из парка Кряквин услышал тугие хлопки. Чей-то смех… Свернул прямо в зелень и, раздвигая кусты, выбрался к теннисному корту. По нему, залитая солнцем, передвигалась Ксения Павловна… Азарт разогрел ее красивое, загоревшее лицо…
Кряквин с минуту, не больше, смотрел на игру, щуря глаза, а потом, чувствуя в себе все нарастающее и нарастающее раздражение, развернулся, попав головой в паутину, и замкнулась за ним шелестящая стенка листвы…