— Ну, если В. В., то, значит, моя, — сказал Николай. — Вера Владимировна получается. А что?
— Да так, ничего, — уклонилась Варвара Дмитриевна. — Мир-то какой тесный… Вы пойте, пойте. Я люблю, когда вы поете.
Кряквин кивком откинул назад волосы, подстроил гитару. Мягко и певуче выбрал вступление. Взглянул на Николая вопросительно — мол, давай, — и Николай запел красивым, бархатным баритоном:
Гори, гори, моя звезда…
И — ладно сошлись в единое два голоса… Ладно и стройно.
Варвара Дмитриевна медленно подошла к дивану, над которым висела увеличенная фотография в металлической окантовке: обнявшись, стоят на понтонном мосту молодые совсем, в военных гимнастерках, Гаврилов, Кряквин, Беспятый, Верещагин, — и присела на краешек. Послушала, не поднимая головы, а потом незаметно и сама вошла в песню, добавила в нее, великую в своей светлой печали, чуть дрожащий, высокий и нежный голос…
…Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
Ночью падал тяжелый, оттепельно-тусклый снег. А поближе к рассвету над отсыревшей землей завязался несильный, но все-таки ощутимый мороз, который и обсушил, и высахарил до скользкой рассыпчатости ночной хлопьепад. К рассвету же и протиснулась между туч грузная, до краев налитая бледновато-зеленым, косым светом луна, бесшумно плеснула его на хрусткую белизну под собой так, что когда Тучин в самом начале шестого вторым вышел из подъезда во двор, — первым рванулся в парящую сутемь годовалый спаниель Карабас, до этого все подскуливавший нетерпеливо, — Тучина поразило открывшееся ему на улице всеобщее ломкое мерцание.
С минуту он постоял без движения, наслаждаясь игрой лунного света со снегом, тишиной и морозной свежестью, а потом, чувствуя в себе так и не остывшее со вчерашнего вечера доброе настроение, поглуше затянул на шее, до самого подбородка, «молнию» шерстяного спортивного костюма и с удовольствием, с каким-то мальчишеским азартом, начал гонять за Карабасом, вываливая его, коротконогого, длинноухого, радостно огрызающегося, в сугробах.
Минут за пятнадцать возни они испятнали следами весь двор; Тучину сделалось жарко, и он, посветив на руку, где часы, карманным фонариком, решительно направился к подъезду, подзывая свистом все еще не наигравшегося кобелька.
Было половина шестого. Заходя в подъезд, Тучин по новой совсем привычке, — она появилась у него с тех пор, как он стал жить в этом доме, въехав в бывшую квартиру Студеникина, — покосился на окна второго этажа, где вот сейчас должно было розовато затлеть абажурным светом окно в спальной Беспятых. Карабас тоже вскинулся туда же своей мордой, звучно выфыркивая из ноздрей слякоть, и — точно — пунктуалист Беспятый проснулся.
Тучин не спеша поднимался по лестнице, обтирая платком мокрые усы, и с усмешкой представлял себе заспанного Егора: как он сопит сейчас, разминая ладонями лицо, кряхтит, устраиваясь повыше на подушке, тянется к пачке с «Беломором», раскуривает папиросу, надолго закашливаясь после первой же затяжки клокочущим курецким кашлем, а после, не обращая внимания на ворчащую жену, которой всю жизнь с ним не нравится и этот его натужный, нутряной кашель, и этот противный дым, невозмутимо набирает номер диспетчерской Верхнего рудника.
Каждый свой новый день Егор начинает с известного всему Полярску вопроса: «Как спалось, дорогой? (Или «дорогая», в зависимости от того, чей голос услышится в трубке.) Это Беспятый…» — хотя, естественно, он знает, что диспетчер не спал, и, прослушав цифровой результат работы ночной смены, добавляет: «Ну, стало быть, с добрым утречком…»
Тучин не раз уже предлагал своему другу сменить первую папиросу на элементарную физзарядку, пробуя при этом стращать Егора и ожирением, и склерозом, и инфарктом, и вообще чем не пугал его только, но Беспятый, невозмутимо выслушивая все это, всякий раз говорил одно и то же:
— А нам не страшен серый волк. Понял?
Тучин открыл дверь, подпихнул в пахнущий свежей побелкой коридор темным от влаги кедом собаку, тепло посмотрел на встречающую их Анну и, дурачась, послал ей воздушный поцелуй.
— Надо же… — хмыкнула она и, фукая на вертящегося возле ее голых ног Карабаса, спросила: — Как хоть на улице-то?
— Жуть! — сказал Тучин. — Обмороженных аж штабелями везут. А как там Степан Палыч? — Он подмигнул на заметно вздувшийся живот жены.
— Бодается. — Анна улыбнулась и поправила халат.
— Дай послушать, а?
— Беги, беги… — махнула рукой жена. — Ты же холодный.
— Тогда все. Я побежал… — И Тучин медленно, продолжая улыбчиво смотреть на Анну, закрыл перед собой дверь.
Он действительно бегал на рудник бегом. И не этой, сделавшейся вдруг модной, самодельной трусцой, а настоящим, мастерски поставленным, спортивным бегом. Его организм, тело, подсушенное и мускулистое для тридцати девяти лет, каждое утро, прямо с самого пробуждения, уже просили и требовали от Тучина глубоко прогревающей, очистительной нагрузки. Потребность в длительном, разумно размеренном беге — движении сохранилась в нем с давних студенческих лет, когда он, двадцатилетний будущий горняк Паша Тучин, был популярным рекордсменом Ленинграда по легкой атлетике.
Несколько лет назад, приехав в Ленинград по служебной командировке, Павел Степанович побывал в родном горном институте, консультируясь на его кафедрах по специальным, связанным с рудничной технологией, вопросам, а уже уходя из института, столкнулся на лестничном переходе со своим бывшим тренером. Оба сильно обрадовались друг другу, и тренер рассказал Тучину, что его рекорд института в беге на пять тысяч метров побили совсем недавно, да и то на чуть-чуть.
Эта неожиданная информация искренне тронула Павла Степановича. Он даже почувствовал тогда, как невольно завлажнели его глаза.
Тучин по-настоящему понимал и любил спорт. Всякий. Во всех его видах. Увлеченно следил за ним, азартно «болел», умея зримо отгадывать за скупыми строчками спортивных отчетов моменты истинного драматизма. Он не понимал людей, не понимающих спорта, и с куда большей симпатией относился к тем, кто его понимал.
Спорт и бег приносили Тучину радость, удивительные ощущения уверенности, бодрости и раскрепощения.
Сменялись постепенно должности, занимаемые Тучиным на комбинате: он был и сменным мастером, и начальником горных участков в подземке, рядовым инженером в разных отделах управления, главным инженером Верхнего рудника, и соответственно — в связи с этими его перемещениями по служебной лестнице — изменялись маршруты, которыми он пробегал каждое утро, в любую погоду свои неизменные десять километров.
Изредка, конечно, обстоятельства заставляли Тучина откладывать бег и с ходу, от домашнего порога, усаживаться в служебный автомобиль, но и тогда при любой возможности он наверстывал упущенное, бегая по вечерам, хотя, естественно, более всего ценил утренние пробежки.
Со временем на комбинате в среде таких же, как и он, инженерно-технических работников пообвыклись и примирились с застарелой причудой Тучина, стали реже и скучней зубоскалить по этому поводу, а впоследствии ему уже не раз приходилось выступать и популярно рассказывать о том, как следует приступать к занятию бегом, что это дает и так далее. Короче, появились на комбинате и другие любители «бега от инфаркта». Когда же кто-то однажды углядел бегущего по окраинным аллейкам городского парка самого Кряквина — крыть зубоскалам стало и вовсе нечем. В одной из новогодних стенгазет управления был помещен весьма выразительный рисунок: за маленьким, усатым Тучиным несется куда-то по горам весь комбинат — здания фабрик, цехов, градирни, трубы, самосвалы…
А еще, бегая, Тучин думал. Бег помогал ему отрешаться от всего постороннего, сосредоточивал. На бегу к Тучину уже не раз приходили те единственно верные и необходимые решения, над поиском которых он порой так безрезультатно ломал голову в иных, скажем кабинетных, условиях.